рассмотрена как вторая часть «Дней Турбиных», как ее продолжение, продолжение, конечно, не сюжетное, а социально-философское. Здесь Булгаков дает картины деградации белогвардейского движения. То, что было только намеком в «Днях Турбиных», стало основным, главным. Пьеса раскрывает нравственный облик центральных действующих лиц — от Верховного главнокомандующего до рядовых офицеров и солдат. Те же вопросы и проблемы волнуют их — что нужно сейчас делать, чтобы быть вместе с Россией, служить ей верой и правдой? Борьба против большевиков — это борьба за Россию или против России, это борьба с взбунтовавшейся чернью или борьба с русским народом? Вот главный вопрос, который решают для себя честные и преданные России персонажи этой драмы. Это не простой вопрос. Он требует больших раздумий, спокойной обстановки, а времени нет, нужно решать быстро, незамедлительно.
В центре драмы — те же интеллигенты, что и в «Днях Турбиных». Только здесь они показаны не в уютной чеховской квартирке, а в скитаниях по России. Их гонит ветер революции по трудным дорогам лишений и неожиданных случайностей. Человек в это время не принадлежит самому себе. История ворвалась в его дом и разрушила все устоявшееся в быту, разрушила семейные и человеческие отношения. И Булгаков изображает эту бурную жизнь со всей полнотой и многосторонностью, допустимыми в этом жанре. Булгакову в драме удается соединить трагическое и комическое. Талант юмориста здесь проявился во всем блеске. В постоянном соединении смеха и слез — редкая черта дарования Булгакова.
Особенно это сказалось в «Беге». Комическое сразу входит в драму. Мрачный колорит первого сна нарушается комическим приключением генерала Чарноты, случайно попавшим в смешную переделку. Блистательная игра Михаила Ульянова в фильме делает Чарноту действительно колоритной, яркой фигурой и в то же время именно таким, каким представлял его Булгаков: душевным, сердечным, бескорыстным, храбрым, но не способным на какие-то глубокие и серьезные чувства. М. Ульянов сыграл эту свою роль совершенно неповторимо. Чарнота ничего всерьез не воспринимает. Ему ничего не стоит обмануть, соврать. Все ему кажется простым и будничным.
Другое впечатление производит Голубков и Серафима. Это натуры цельные, содержательные. Они не могут притворяться. Здесь внешнее и внутреннее органически слиты. Они не могут управлять своими поступками, действиями. Все зыбко, все как в землетрясении, рушатся устои, исчезают понятия о чести, о долге, побеждает человек, в котором шкурнические интересы превыше всего… И вот в этом мире полного отказа от нравственных обязанностей эти два человека остаются такими же, какими были: не лгут, хранят верность, не бросают в беде. Они кажутся чудаками, потому что придерживаются старых моральных норм в тот момент, когда идет неумолимый процесс их разрушения.
Революция подняла многих людей с насиженных мест, заставила отказаться от всего привычного и в столкновении с грубой действительностью словно попыталась проверить, на что способны ее герои. Голубков, чуткий и честный, чуть-чуть не от мира сего, подлинный сын профессора-идеалиста, столкнувшись с реальной действительностью, поначалу оторопел от ее сюрпризов: то красные, то белые заставляют его прятаться в свою скорлупу — так неумолимо и беспощадно всякое проявление насилия. Ему кажется диким и непонятным, что Корзухин отказывается от жены, генерал приказывает сжечь вагоны с пушным товаром. Он человек идеальный, а столкнулся с грубым реальным миром. Его поступки основаны на духовной самостоятельности, многие поступки он совершает в поисках справедливости и гуманности. У него не пропадает эта вера. И то, что он возвращается на родину, как бы символизирует, что такой человек обретает самого себя снова только у себя дома, в новой жизни.
Распалась связь времен, а вместе с этим рухнула старая государственность со всеми ее институтами и кодексами поведения. Булгакову очень важно было показать, что человек должен всегда оставаться человеком, какие бы лишения ему ни пришлось переносить. Серафима и Голубков столкнулись с военной властью и чуть-чуть не погубили себя, нелепо и безрассудно. Серафима со всей наивностью молодости бросает Хлудову жестокие в своей правдивости слова. Она преодолела в себе страх, почувствовала себя человеком, не желающим унижать и растаптывать в себе свое личное, индивидуальное. Но сколько после этого она должна была выстрадать и претерпеть! В эту лихую для мира и человека годину только тяжелыми испытаниями проверялась человечность в отношениях между людьми. Война научила многих приспосабливаться, фальшивить… Голубков и Серафима не поддались этому, сохранили в себе нравственную чистоту и веру в правду н свою Родину.
В конце концов «Бег» был поставлен в различных театрах у нас и за рубежом. Но эта сложнейшая по своему творческому замыслу драма еще ждет своего постановщика, ждет исполнителя главной роли — роли Хлудова, одного из трагических характеров русской драмы.
«Булгаков — едва ли не самый яркий представитель драматургической техники. Его талант вести интригу, держать зал в напряжении в течение всего спектакля, рисовать образы в движении и вести публику к определенной заостренной идее — совершенно исключителен», — писал Вл. Немирович-Данченко (газ. «Горьковец», 1934, 15 февраля). Булгаковым-драматургом восхищались Горький, Станиславский, Качалов, Хмелев, А. Попов, А. Таиров. Возлагая большие надежды на Булгакова как на режиссера в связи с его поступлением на работу во МХАТ, К. Станиславский писал: «Он не только литератор, но он и актер. Сужу по тому, как он показывал актерам на репетициях „Турбиных“. Собственно — он поставил их, по крайней мере дал те блестки, которые сверкали и создавали успех спектаклю» (СС, Т.8. М., 1961. С.269). А Паустовский в своих воспоминаниях о Булгакове говорит о его необыкновенном даре к перевоплощению, о силе видения своего вымышленного мира, которые и привели его к драматургии, к театру: «От общения с Булгаковым осталось впечатление, что и прозу свою он сначала „проигрывал“. Он мог изобразить с необыкновенной выразительностью любого героя своих рассказов и романов. Он их видел, слышал, знал насквозь. Казалось, что он прожил с ними бок о бок всю жизнь. Возможно, что человек у Булгакова возникал сначала из одного какого-нибудь услышанного слова или увиденного жеста, а потом Булгаков „выгрывался“ в своего героя, щедро прибавлял ему новые черты, думал за него, разговаривал с ним (иногда буквально умываясь по утрам или сидя за обеденным столом), вводил его, как живое, но „не имеющее фигуры“ лицо, в самый обиход своей, булгаковской жизни» («Наедине с осенью». С. 154).
События конца 20-х годов резко меняют литературную обстановку. Сокращается количество кооперативных и частных издательств, лютует Главрепертком… Крикливые деятели РАППа, имеющие серьезные связи с ЦК ВКП(б) и оказывавшие своей напористостью и демагогией влияние на исход литературной борьбы, сначала одолели Воронского, покинувшего пост главного редактора журнала «Красная новь», единственного официального прибежища для тех, кого называли «попутчиками», а потом попытались завоевать монополию власти во вновь созданной Федерации объединения советских писателей (ФОСП), в которую вошли: РАПП, «Перевал», «Кузница», «Леф», Всероссийский союз писателей (ВСП), Всероссийский союз крестьянских писателей (ВСКП). От каждой организации входили уполномоченные объединений, которые и составляли правление Федерации.
Но объединение всех советских писателей в «Федерацию» носило формальный характер: каждая из вступивших в «Федерацию» групп существовала во многом еще самостоятельно, опасаясь командного тона со стороны «налитпостовцев».
И эти опасения были совершенно оправданы в связи с тем, что все писатели были свидетелями только что разыгравшейся битвы между Воронским и Авербахом. Дуэль была не на жизнь, а на смерть: столько было сказано каждым из «противников».
Обвинения со стороны Леопольда Авербаха и его единомышленников со всех сторон сыпались на Александра Воронского. Л. Авербах в чем только не обвинял его: в клевете на пролетарскую литературу, в потере всякого «чутья и такта», в издевке «над требованиями стопроцентной идеологической выдержанности», в пропаганде надклассовой критики и надклассовой культуры, в предательстве коммунизма, в измене марксизму Клевета, передержки, подтасовки и другие недопустимые средства сведения личных счетов были использованы Авербахом и его единомышленниками. И, конечно, Воронскому пришлось отвечать на все эти огульные обвинения. В фельетоне «Мистер Бритлинг пьет чашу до дна» А. Воронский показывает, до какой низости опускаются авторы журнала «На литературном посту», и прежде всего — Л. Авербах. «Наклеветав до отвалу», Л. Авербах путает «передержку с выдержкой, литературный спор с литературным доносом, а критику с пасквилем», ведет «допрос с явным и нехорошим пристрастием»; в итоге «метод Маркса на практике» опошлил «до последнего предела». «Орудуя этим якобы марксовым методом, — писал А. Воронский, — вы способны изрекать только такие истины: Булгаков — черная сотня, Толстой — сменовеховец, Горький — люмпен-пролетарий или пролетарий, Успенский — разночинец-народник и т. д. Вы не понимаете, что даже тогда, когда вы близки в своих определениях к истине, эти ваши истины убоги, убийственно плоски и тощи, как семь библейских коров. Немудрено, что каждое отступление от общих избитых мест кажется вам предательством» (Воронский А. Мистер Бритлинг пьет чашу до дна. Круг. 1927. С. 15. Далее указания с. в тексте).
Разящие удары наносит А. Воронский по группе Л. Авербаха: «Почему об Авербахе и его сочинениях? Мелкотравчаты и убоги его наскоки, скучно рыться во всех этих измышлениях и благоглупостях. Но, во-первых, Авербахи — не случайность. Он — из молодых, да ранний. Нам примелькались уже эти фигуры вострых, преуспевающих, всюду поспешающих, неугомонных юношей, самоуверенных и самонадеянных до самозабвения, ни в чем не сомневающихся, никогда не ошибающихся. Разумеется, они клянутся ленинизмом, разумеется, они ни на йоту никогда не отступают от тезисов. В нашей сложной, пестрой жизни их вострота подчас принимает поистине зловещий оттенок. Легкость и немудрость их багажа конкурируют с готовностью передернуть, исказить, сочинить, выдумать. Они уверены, что бумага все стерпит, оттого такая прыткость, развязность тона. Они метят в Катоны, но мы-то знаем, что в них больше от Хлестакова и Ноздрева. Одно они усвоили твердо: клевещи, от клеветы всегда что-нибудь да останется…» (с. 17).
А. Воронский чувствовал, что борьба идет серьезная, но воспринимал все эти нападки с юмором, весело разоблачая невежественные измышления на свой счет. Снится будто бы Воронскому сон: гоняется за ним с булатным ножом Юрий Либединский, заявивший, что нечего удивляться ошибкам главного редактора «Красной нови», ибо «всегда Воронский был достаточно чужд марксизму», за Либединским стоит группа «На литературном посту», хватают своего недруга за шиворот, Либединский раскладывает преогромнейший костер из своих произведений, бросает Воронского в костер: «Я радуюсь тому, — откровенно и смело издевается над своими невежественными неприятелями талантливый Воронский, — что горят евонные рукописи и книги, но ужасаюсь своей погибели. Новонапостовцы устраивают вокруг костра дикий победный каннибальский танец, медленно поджаривая меня на огне…» (с. 50).
Он и не предполагал, что не пройдет и нескольких месяцев, как «сон» его сбудется и налитпостовцы во главе с Авербахом будут торжествовать