кто?
Я до того во время моей трудной жизни отвык от таких сентенций, что признаться, растерялся… подумал: «А кто знает, может, Княжевич и прав… Просто я зачерствел и стал подозрителен…» Чтобы соблюсти приличие, я испустил вздох, а собеседник ответил мне, в свою очередь, вздохом, потом вдруг игриво подмигнул мне, что совершенно не вязалось со вздохом, и шепнул интимно:
— Четыреста рубликов? А? Только для вас? А?
Должен признаться, что я огорчился. Дело в том, что у меня как раз не было ни копейки денег и я очень рассчитывал на эти две тысячи.
— А может быть, можно тысячу восемьсот? — спросил я, — Княжевич говорил…
— Популярности ищет, — горько отозвался Гавриил Степанович.
Тут в дверь стукнули, и человек в зеленых петлицах внес поднос, покрытый белой салфеткой. На подносе помещался серебряный кофейник, молочник, две фарфоровые чашки, апельсинного цвета снаружи и золоченые внутри, два бутерброда с зернистой икрой, два с оранжевым прозрачным балыком, два с сыром, два с холодным ростбифом.
— Вы отнесли пакет Ивану Васильевичу? — спросила вошедшего Августа Менажраки.
Тот изменился в лице и покосил поднос.
— Я, Августа Авдеевна, в буфет бегал, а Игнутов с пакетом побежал, — заговорил он.
— Я не Игнутову приказывала, а вам, — сказала Менажраки, — это не игнутовское дело пакеты Ивану Васильевичу относить. Игнутов глуп, что-нибудь перепутает, не так скажет… Вы, что же, хотите, чтобы у Ивана Васильевича температура поднялась?
— Убить хочет, — холодно сказал Гавриил Степанович.
Человек с подносом тихо простонал и уронил ложечку.
— Где Пакин был в то время, как вы пропадали в буфете? — спросила Августа Авдеевна.
— Пакин за машиной побежал, — объяснил спрашиваемый, — я в буфет побежал, говорю Игнутову — «беги к Ивану Васильевичу».
— А Бобков?
— Бобков за билетами бегал.
— Поставьте здесь! — сказала Августа Авдеевна, нажала кнопку, и из стены выскочила столовая доска.
Человек в петлицах обрадовался, покинул поднос, задом откинул портьеру, ногой открыл дверь и вдавился в нее.
— О душе, о душе подумайте, Клюквин! — вдогонку ему крикнул Гавриил Степанович и, повернувшись ко мне, интимно сказал:
Августа Авдеевна надкусила бутерброд и тихо застучала одним пальцем.
— А может быть, тысячу триста? Мне, право, неловко, но я сейчас не при деньгах, а мне портному платить…
— Вот этот костюм шил? — спросил Гавриил Степанович, указывая на мои штаны.
— Да.
— И сшил-то, шельма, плохо, — заметил Гавриил Степанович, — гоните вы его в шею!
— Но, видите ли…
— У нас, — затрудняясь, сказал Гавриил Степанович, — как-то и прецедентов-то не было, чтобы мы авторам деньги при договоре выдавали, но уж для вас… четыреста двадцать пять!
— Тысячу двести, — бодрее отозвался я, — без них мне не выбраться… трудные обстоятельства…
— А вы на бегах не пробовали играть? — участливо спросил Гавриил Степанович.
— Нет, — с сожалением ответил я.
— У нас один актер тоже запутался, поехал на бега и, представьте, выиграл полторы тысячи. А у нас вам смысла нет брать. Дружески говорю, переберете — пропадете! Эх, деньги! И зачем они? Вот у меня их нету, и так легко у меня на душе, так спокойно… — И Гавриил Степанович вывернул карман, в котором, действительно, денег не было, а была связка ключей на цепочке.
— Тысячу, — сказал я.
— Эх, пропади все пропадом! — лихо вскричал Гавриил Степанович. — Пусть меня потом хоть расказнят, но выдам вам пятьсот рублей. Подписывайте!
Я подписал договор, причем Гавриил Степанович разъяснил мне, что деньги, которые будут даны мне, являются авансом, каковой я обязуюсь погасить из первых же спектаклей. Уговорились, что сегодня я получу семьдесят пять рублей, через два дня — сто рублей, потом в субботу — еще сто, а остальные — четырнадцатого.
Боже! Какой прозаической, какой унылой показалась мне улица после кабинета. Моросило, подвода с дровами застряла в воротах, и ломовой кричал на лошадь страшным голосом, граждане шли с недовольными из-за погоды лицами. Я несся домой, стараясь не видеть картин печальной прозы. Заветный договор хранился у моего сердца.
В своей комнате я застал своего приятеля (смотри историю с револьвером).
Я мокрыми руками вытащил из-за пазухи договор, вскричал:
— Читайте!
Друг мой прочитал договор и, к великому моему удивлению, рассердился на меня.
— Это что за филькина грамота? Вы что, голова садовая, подписываете? — спросил он меня.
— Вы в театральных делах ничего не понимаете, стало быть, и не говорите! — рассердился и я.
— Что такое — «обязуется, обязуется», а они обязуются хоть в чем-нибудь? — забурчал мой друг.
Я горячо стал рассказывать ему о том, что такое картинная галерея, какой душевный человек Гавриил Степанович, упомянул о Саре Бернар и генерале Комаровском. Я хотел передать, как звенит менуэт в часах, как дымится кофе, как тихо, как волшебно звучат шаги на сукне, но часы били у меня в голове, я сам-то видел и золотой мундштук, и адский огонь в электрической печке, и даже императора Нерона, но ничего этого передать не сумел.
— Это Нерон у них составляет договоры? — дико сострил мой друг.
— Да ну вас! — вскричал я и вырвал у него договор.
Порешили позавтракать, послали Дусиного брата в магазин.
Шел осенний дождик. Какая ветчина была, какое масло! Минуты счастья.
Московский климат известен своими капризами. Через два дня был прекрасный, как бы летний, теплый день. И я спешил в Независимый. Со сладким чувством, предвкушая получку ста рублей, я приблизился к Театру и увидел в средних дверях скромную афишу.
Я прочитал:
Репертуар, намеченный в текущем сезоне:
Эсхил — «Агамемнон»
Софокл — «Филоктет»
Лопе де Вега — «Сети Фенизы»
Шекспир — «Король Лир»
Островский — «Не от мира сего»
Максудов — «Черный снег».
Открывши рот, я стоял на тротуаре, — и удивляюсь, почему у меня не вытащили бумажник в это время. Меня толкали, говорили что-то неприятное, а я все стоял, созерцая афишу. Затем я отошел в сторонку, намереваясь увидеть, какое впечатление производит афиша на проходящих граждан.
Выяснилось, что не производит никакого. Если не считать трех-четырех, взглянувших на афишу, можно сказать, что никто ее и не читал.
Но не прошло и пяти минут, как я был вознагражден сторицей за свое ожидание. В потоке шедших к театру я отчетливо разглядел крупную голову Егора Агапёнова. Шел он к театру с целой свитой, в которой мелькнул Ликоспастов с трубкой в зубах и неизвестный с толстым приятным лицом. Последним мыкался кафр в летнем, необыкновенном желтом пальто и почему-то без шляпы. Я ушел глубже в нишу, где стояла незрячая статуя, и смотрел.
Компания поравнялась с афишей и остановилась. Не знаю, как описать то, что произошло с Ликоспастовым. Он первый задержался и прочел. Улыбка еще играла на его лице, еще слова какого-то анекдота договаривали его губы. Вот он дошел до «Сетей Фенизы». Вдруг Ликоспастов стал бледен и как-то сразу постарел. На лице его выразился неподдельный ужас.
Агапёнов прочитал, сказал: «Гм…»
Толстый неизвестный заморгал глазами… «Он припоминает, где он слышал мою фамилию…»
Кафр стал спрашивать по-английски, что увидели его спутники…
Агапёнов сказал: «Афиш, афиш», — и стал чертить в воздухе четырехугольник. Кафр мотал головой, ничего не понимая.
Публика шла валом и то заслоняла, то открывала головы компании. Слова то долетали до меня, то тонули в уличном шуме.
Ликоспастов повернулся к Агапёнову и сказал:
— Нет, вы видели, Егор Нилыч? Что ж это такое? — Он тоскливо огляделся. — Да они с ума сошли!..
Доносились клочья то агапёновского баса, то ликоспастовского тенора.
— …Да откуда он взялся?.. Да я же его и открыл… Тот самый… Гу… гу… гу… Жуткий тип…
Я вышел из ниши и пошел прямо на читавших.
Ликоспастов первый увидел меня, и меня поразило то изменение, которое произошло в его глазах. Это были ликоспастовские глаза, но что-то в них появилось новое, отчужденное, легла какая-то пропасть между нами…
— Ну, брат, — вскричал Ликоспастов, — ну, брат! Благодарю, не ожидал! Эсхил, Софокл и ты! Как ты это проделал, не понимаю, но это гениально! Ну, теперь ты, конечно, приятелей узнавать не будешь! Где уж нам с Шекспирами водить дружбу!
— А ты бы перестал дурака валять! — сказал я робко.
— Ну вот, слова уж сказать нельзя! Экий ты, ей-богу! Ну, я зла на тебя не питаю. Давай почеломкаемся, старик! — И я ощутил прикосновение щеки Ликоспастова, усеянной короткой проволокой.
— Познакомьтесь! — И я познакомился с толстым, не спускавшим с меня глаз. Тот сказал: «Крупп».
Познакомился я и с кафром, который произнес очень длинную фразу на ломаном английском языке. Так как этой фразы я не понял, то ничего кафру и не сказал.
— На Учебной сцене, конечно, играть будут? — допытывался Ликоспастов.
— Не знаю, — ответил я, — говорят, что на Главной.
Опять побледнел Ликоспастов и тоскливо глянул в сияющее небо.
— Ну что ж, — сказал он хрипло, — давай бог. Давай, давай. Может быть, тут тебя постигнет удача. Не вышло с романом, кто знает, может быть, с пьесой выйдет. Только ты не загордись. Помни: нет ничего хуже, чем друзей забывать!
Крупп глядел на меня и почему-то становился все задумчивее; причем я заметил, что он внимательнее всего изучает мои волосы и нос.
Надо было расставаться. Это было тягостно. Егор, пожимая мне руку, осведомился, прочел ли я его книгу. Я похолодел от страху и сказал, что не читал. Тут побледнел Егор.
— Где уж ему читать, — заговорил Ликоспастов, — у него времени нету современную литературу читать… Ну, шучу, шучу…
— Вы прочтите, — веско сказал Егор, — хорошая книжица получилась.
Я вошел в подъезд бельэтажа. Окно, выходящее на улицу, было открыто. Человек с зелеными петлицами протирал его тряпкой. Головы литераторов проплыли за мутным стеклом, донесся голос Ликоспастова:
— Бьешься… бьешься, как рыба об лед… Обидно!
Афиша все перевернула у меня в голове, и я чувствовал только одно, что пьеса моя, по существу дела, чрезвычайно, между нами говоря, плоха и что что-то надо бы предпринять, но что — неизвестно.
…И вот у лестницы, ведущей в бельэтаж, передо мною предстал коренастый блондин с решительным лицом и встревоженными глазами. Блондин держал пухлый портфель.
— Товарищ Максудов? — спросил блондин.
— Да, я…
— Ищу вас по всему театру, — заговорил новый знакомый, — позвольте представиться — режиссер Фома Стриж. Ну, все в порядочке. Не волнуйтесь и не беспокойтесь, пьеса ваша в хороших руках. Договор подписали?
— Да.
— Теперь вы наш, — решительно продолжал Стриж. Глаза его сверкали, — вам бы вот что сделать, заключить бы с нами договор на всю вашу грядущую продукцию! На всю жизнь! Чтобы вся она шла к нам. Ежели желаете, мы это сейчас же сделаем. Плюнуть раз! — И Стриж плюнул в плевательницу. — Нуте-с, ставить пьесу буду я. Мы ее в два месяца обломаем. Пятнадцатого декабря покажем генеральную. Шиллер нас не задержит. С Шиллером дело гладкое…
— Виноват, — сказал я робко, — а мне говорили, что Евлампия Петровна будет ставить…
Стриж изменился в лице.
— Какая такая Евлампия Петровна? — сурово спросил он меня. — Никаких Евлампий. — Голос его стал металлическим. — Евлампия не имеет сюда отношения, она с Ильчиным «На дворе во флигеле» будет ставить. У меня твердая договоренность с Иваном Васильевичем! А ежели кто подкоп поведет, то я