как в прибое, море и доносило изредка к балкону слабенькие выкрики продавцов воды, — верный знак, что ершалаимская толпа тысяч в пять собралась у лифостротона, ожидая с любопытством приговора.
Пилат начал с того, что вежливо пригласил Каиафу войти во дворец.
Каиафа извинился и отказался, сославшись на то, что закон ему не позволяет [сделать это] накануне праздника.
— Я утвердил приговор мудрого Синедриона, — заговорил Пилат по-гречески, — итак, первосвященник, четверо приговорены к смертной казни. Двое числятся за мной, и о них здесь речь идти не будет. Но двое — за Синедрионом — Варраван Иисус, приговоренный за попытку возмущения в Ершалаиме и убийство двух городских стражников, и второй — Га-Ноцри Ешуа, или Иисус. Завтра праздник Пасхи. Согласно закону, одного из двух преступников нужно будет выпустить на свободу в честь праздника. Укажи же мне, первосвященник, кого из двух преступников желает освободить Синедрион — Варравана Иисуса или Га-Ноцри Иисуса? Прибавлю к этому, что я, как представитель римской власти, ходатайствую о выпуске Га-Ноцри. Он — сумасшедший, а особенно дурных последствий его проповедь не имела. Храм оцеплен легионерами и охраняется, ершалаимские зеваки и врали, — вяло и скучным голосом говорил Пилат, — ходившие за Га-Ноцри, разогнаны, Га-Ноцри можно выслать из Ершалаима; между тем в лице Варравана мы имеем дело с очень опасным человеком; не говоря уже о том, что он убийца, но взяли его с бою и в то время, когда он призывал к прямому бунту против римской власти. Итак?
Чернобородый Каиафа ответил прокуратору:
— Великий Синедрион в моем лице просит выпустить Варравана.
— Даже после моего ходатайства? — спросил Пилат и, чтобы прочистить горло, глотнул слюну. — Повтори, первосвященник.
— Даже после твоего ходатайства прошу за Варравана, — твердо повторил Каиафа.
— Подумай, первосвященник, прежде чем в третий раз ответить, — глухо сказал Пилат.
— В третий раз прошу за Варравана, — отозвал <…>[13 — В этом месте два листа в рукописи вырваны. Сохранились лишь узкие полоски с обрывками слов.] <…> неповинного бродячего философа! Темным изуверам от него — беда! Вы предпочитаете иметь дело с разбойником! Но, Каиафа, дешево ты не купишь Га-Ноцри, это уж я тебе говорю! Увидишь ты легионы в Ершалаиме, услышишь ты плач!
— Знаю, знаю, Пилат, — сказал тихо Каиафа, — ты ненавидишь народ иудейский и много зла ему еще причинишь, но вовсе ты его не погубишь!
Наступило молчание.
— О, род преступный! О, темный род! — вдруг негромко воскликнул Пилат, покривив рот и качая головою.
Каиафа побледнел и сказал, причем губы его тряслись:
— Если ты, игемон, еще что-нибудь оскорбительное скажешь, уйду и не выйду с тобой на лифостротон!
Пилат поднял голову, увидел, что раскаленный шар как раз над головой и тень Каиафы съежилась у него под ногами, и сказал спокойным голосом:
— Полдень — пора на лифостротон.
Через несколько минут на каменный громадный помост поднялся прокуратор Иудеи, следом за ним первосвященник Каиафа и охрана Пилата.
Многотысячная толпа взревела, и тотчас цепи легионеров подались вперед и оттеснили ее. Она взревела еще сильнее, и до Пилата донеслись отдельные слова, обрывки хохота, вопли придавленных, свист.
Сжигаемый солнцем, прокуратор поднял правую руку, и шум словно сдунуло с толпы. Тогда Пилат набрал воздуху и крикнул, и голос, сорванный военными командами, понесло над толпой:
— Именем императора!
В ту же секунду над цепями солдат поднялись лесом копья, сверкнули, поднявшись, римские орлы, взлетели на копьях охапки сена.
— Бродяга и тать, именуемый Иисус Га-Ноцри, совершил преступление против кесаря!..
Пилат задрал голову и уткнул ее прямо в солнце, и оно выжгло ему глаза. Зеленым огнем загорелся его мозг, и опять над толпой полетели хриплые слова:
— Вот он, этот бродяга и тать!
Пилат не обернулся, ему показалось, что солнце зазвенело, лопнуло и заплевало ему уши. Он понял, что на помост ввели Га-Ноцри и, значит, взревела толпа. Пилат поднял руку, опять услышал тишину и выкрикнул:
— И вот этот Га-Ноцри будет сейчас казнен!
Опять Пилат дал толпе выдохнуть вой и опять послал слова:
— Чтобы все знали, что мы не имеем царя, кроме кесаря!
Тут коротко, страшно прокричали в шеренгах солдаты, и продолжал Пилат:
— Но кесарь великодушен, и поэтому второму преступнику Иисусу Вар-Раввану…
«Вот их поставили рядом», — подумал Пилат и, когда стихло, продолжал; и слова, выкликаемые надтреснутым голосом, летели над Ершалаимом:
— …осужденному за призыв к мятежу, кесарь император в честь вашего праздника, согласно обычаю, по ходатайству великого Синедриона, подарил жизнь!
Вар-Равван, ведомый за правую руку Марком Крысобоем, показался на лифостротоне между расступившихся солдат. Левая сломанная рука Вар-Раввана висела безжизненно. Вар-Равван прищурился от солнца и улыбнулся толпе, показав свой с выбитыми передними зубами рот.
И уже не просто ревом, а радостным стоном, визгом встретила толпа вырвавшегося из рук смерти разбойника и забросала его финиками, кусками хлеба, бронзовыми деньгами.
Улыбка Раввана была настолько заразительна, что передалась и Га-Ноцри.
И Га-Ноцри протянул руку, вскричал:
— Я радуюсь вместе с тобой, добрый разбойник! Иди, живи!
И тут же Раввана Крысобой легко подтолкнул в спину, и Вар-Равван, оберегая больную руку, сбежал по боковым ступенькам с каменного помоста и был поглощен воющей толпой.
Тут Ешуа оглянулся, все еще сохраняя на лице улыбку, но отражения ее ни на чьем лице не встретил. Тогда она сбежала с его лица. Он повернулся, ища взглядом Пилата. Но того уже не было на лифостротоне.
Ешуа попытаются улыбнуться Крысобою, но и Крысобой не ответил. Был серьезен так же, как и все кругом.
Ешуа глянул с лифостротона, увидел, что шумящая толпа отлила от лифостротона, а на ее место прискакал конный сирийский отряд, и Ешуа услышал, как каркнула чья-то картавая команда.
Тут Ешуа стал беспокоен. Тревожно покосился на солнце. Оно опалило ему глаза, он закрыл их и почувствовал, что его подталкивают в спину, чтобы он шел.
Он заискивающе улыбнулся какому-то лицу. Это лицо осталось серьезным, и Ешуа двинулся с лифостротона.
Глава 3
Седьмое доказательство
— И было десять часов утра, многоуважаемый Иван Николаевич, — сказал профессор.
Иван провел рукой по лицу, как человек, только что очнувшийся после сна, и увидел, что на Патриарших прудах вечер.
Дышать стало полегче, вода в пруде почернела, легкая лодочка скользила по ней, слышался всплеск весла. Небо как бы выцвело над Москвой, и видна уже была в высоте луна, но не золотая еще, а белая. Голоса под липами зазвучали мягче, по-вечернему.
«Как это я не заметил, что он наплел целый рассказ? — подумал Иван. — Вот уже и вечер, а может, это и не он рассказывал, а просто я заснул?»
Но, очевидно, рассказывал профессор, или Берлиозу приснилось то же, что и Ивану, потому что Берлиоз сказал, всматриваясь в лицо иностранцу:
— Ваш рассказ очень интересен, хотя и не совпадает с евангельскими рассказами…
— Ну уж кому же лучше знать это происшествие, чем мне, — ответил очевидец самонадеянный профессор.
— Боюсь, — сказал Берлиоз, — что никто не может подтвердить, что все это так и происходило…
— Нет, это может кто подтвердить, — ломаным языком отозвался профессор и вдруг таинственно поманил обеими руками приятелей к себе.
Те наклонились к нему, и он сказал, но уж без всякого акцента:
— Дело в том, что я лично присутствовал при всем этом. Был на балконе у Понтия Пилата и на лифостротоне, но только тайно, инкогнито, так сказать, так что, пожалуйста, — никому ни слова и полнейший секрет! Т-сс!
Наступило молчание, и Берлиоз побледнел.
— Вы… вы сколько времени в Москве? — дрогнувшим голосом спросил он.
— Я сейчас только что приехал в Москву, — растерянно ответил профессор, и тут только приятели догадались заглянуть ему в глаза и увидели — Берлиоз, что левый зеленый глаз у него совершенно безумен, а Понырев, что правый — мертв и черен.
«Вот все и разъяснилось! — подумал Берлиоз. — Приехал сумасшедший немец! Или только что спятил. Вот так история!»
Берлиоз был решительным и сообразительным человеком. Прежде всего, откинувшись на спинку скамьи, он замигал за спиной профессора Ивану Николаевичу — мол, не противоречь ему! — и Иван его понял.
— Да, да, да! — заговорил Берлиоз возбужденно. — Впрочем, все это возможно… очень возможно… и Понтий Пилат и балкон… А вы один приехали или с супругой?..
— Один, один, я всегда один, — горько ответил профессор.
— А ваши вещи где, профессор? — вкрадчиво продолжал осведомляться Мирцев. — В «Метрополе»? Вы где остановились?
— Я — нигде, — ответил немец, тоскливо и дико блуждая зеленым глазом по Патриаршим прудам.
— Как?! А где же вы будете жить?
— В вашей квартире, — вдруг, развязно подмигнув, ответил сумасшедший.
— Я… очень рад, но, право, вам будет у меня неудобно… В «Метрополе» чудные номера, первоклассная гостиница…
— А дьявола тоже нет? — вдруг раздраженно спросил сумасшедший у Ивана.
— И дьявола…
— Не противоречь! — шепнул Мирцев.
— Нету никакого дьявола! — растерявшись, закричал Иван не то, что нужно. — Вот вцепился! Перестаньте вы психовать!
Безумный расхохотался так, что из липы над головами сидящих выпорхнул воробей.
— Ну уж это положительно интересно, — трясясь от хохота, проговорил немец, — что ж это у вас действительно ничего нету! Что ни спросишь — нету! Нету!
— Успокойтесь, успокойтесь, успокойтесь, профессор, — бормотал Мирцев, — вы посидите минуточку с товарищем Поныревым, а я только сбегаю на угол, позвоню по телефону, а потом мы вас проводим, ведь вы не знаете города!..
План Мирцева был правилен: добежать до ближайшего телефона-автомата и позвонить куда следует, что, вот, приезжий из-за границы консультант бродит по Патриаршим прудам в состоянии ненормальном. Так вот, чтобы приняли меры, а то получается какая-то неприятная чепуха.
— Позвонить? Пожалуйста, позвоните, — отозвался бойкий профессор, — но умоляю вас на прощание, поверьте хоть в то, что дьявол существует! Имейте в виду, что на это существует седьмое доказательство!
— Хорошо, хорошо, — фальшиво-ласково проговорил Мирцев и, подмигнув расстроенному Ивану, которому вовсе не улыбалось караулить сумасшедшего, устремился по аллее к выходу на угол Бронной и переулка.
А профессор тотчас как будто и выздоровел и посвежел.
— Михаил Александрович! — крикнул он вдогонку Мирцеву.
Мирцев, вздрогнув, остановился, но вспомнил про журнал и несколько успокоился.
— А?
— Не прикажете ли, я велю дать телеграмму вашему дяде в Киев?
Опять дрогнул Мирцев. «Откуда же он знает, что у меня дядя в Киеве? Эге… ге… Уж не прав ли Иван… Это не иностранец! Ой, какая история! Звонить, звонить! Его быстро разъяснят!» И, уже не слушая больше, он побежал дальше.
И тут со скамейки у самого выхода поднялся навстречу редактору в точности тот самый субъект, что совсем недавно соткался из жирного зноя. Только сейчас он был уже не воздушный, а обыкновенный, плотский, так что Мирцев в наступающем предвечерьи отчетливо разглядел, что усишки у него как куриные перья, глазки маленькие, иронические и полупьяные, жокейский картузик, а брючки клетчатые, подтянутые настолько, что видны грязные белые носки.
Михаил Александрович содрогнулся, попятился даже, но утешил себя мыслью, что это глупое совпадение, что вообще сейчас думать об этом некогда.
— Турникет ищете, гражданин? — треснувшим тенором осведомился субъект. — Вы аккуратны, секунда в секунду, и хорошо… Ваш срок истекает, гражданин… Сюда пожалуйте! Прямо попадете, куда надо… С вас