— Тогда, извиняюсь, нужно было предупредить… ведь мы же просили, извиняюсь.
Опишковское терпение лопнуло, и лицо его стало такого цвета, как фуражка начальника станции.
— Я, — заорал Опишков, — вам не подчиняюсь!.. (В зале гробовое.)
— Ну вас к богу!.. Надоели вы мне, и разговаривать я с вами больше не желаю, — бухнул Опишков и, накрывшись шапкой, встал и вышел.
Гробовое молчание царило три минуты. Потом прорвало.
— Вот так клюква! — пискнул кто-то.
— Доложил!
— Обидели Опишкова…
— Вот дык свинство учинил!
— Что же это, стало быть, он плювает на нас?!
Председатель сидел как оплеванный и звонил в колокольчик. И чей-то рабкоровский голос покрыл гул и звон:
— Вот я ему напишу в «Гудок»! Там ему загнут салазки!! Чтобы на массу не плювал!!
* Михаил Булгаков. Смуглявый матерщинник
Собр. соч. в 5 т. Т.2. М.: Худож. лит., 1992.
OCR Гуцев В.Н.
Распроклятый тот карась
Поносил меня вчерась
Да при всем честном собранье
Непечатной разной бранью!
Из «Конька-Горбукъка»
Прекратите, товарищи, матерщину раз и
Лозунг фельетониста
Ругаются у нас здорово, как известно, на станции Ново-Алексеевка Южных ж. д., но так обложить, как обложил трех безбилетных 24 сентября 1924 года по новому стилю старший агент охраны поезда э 31, еще никто не обкладывал в жизни человеческой!
Вся публика сбежала в ужасе, не говоря уже о женщинах, даже сторож удрал.
Я считаю это явление позорным на транспорте и написал стихи:
Трех безбилетных зацепил,
К ДС в контору потащил.
Все это так, но на перроне
Его смуглявое лицо
Заволокло вдруг тучей черной
И передернуло всего.
«Я… вашу мать, в кровь, в бога, в веру!!!
Я покажу вам для примеру,
Как зайцем ездить… вашу мать!!»
И от стыда бежать… куда?!
«В кровь, боженят!! Я вас сгребу!!»
Ревет наш агент, как в трубу.
Лови ты зайцев беспощадно,
Своею бранию площадной!
* Михаил Булгаков. Благим матом
Собр. соч. в 5 т. Т.2. М.: Худож. лит., 1992.
OCR Гуцев В.Н.
В трудовом литерном поезде участка
Р… Ряз.-Ур. рабочие каждый день играют
в карты — в козла. Эта игра стала
занятием рабочих, в процессе которой идет
ругань матершинная, невозможно какая.
Рабкор э 3009
— А я дамой!
— А мы твою даму по… (одно непечатное слово)! Хлоп!
— Ах ты, трах-тара-там… (три непечатных слова).
— Иван Миколаич, ходи под него королем!
— Ходи ты своим королем в… (одно непечатное слово)! У нас на твоего короля, бум-тара-трах (три непечатных слова), туз имеется!
— А мы его двойкой козырной, старого… (одно непечатное слово) по… (одно непечатное слово). Бац-тара-бум! (три).
Дзинь!
— Братцы, что это?
— Фонарь, буц-там-тарарах (три) лопнул! Не выдержал!
— Рази иван-миколаичевский разговор выдержишь? Он как скажет, будто из пушки выстрелит.
— Потеха! Тут, братцы, позавчера проходила жена железнодорожного мастера, а Васька как раз хлопнул Иван-Миколаевичева валета дамой. Тот и начал. Я тебе, говорит!.. Я б его, говорит… Трах-тара мать твою, говорит, я ее бы, твою даму, говорит, семь раз, говорит, трах-тарарах, говорит. Что б ее, говорит! Я ее, говорит!! Чисто град по станции пошел! Та, бедняжка, как облокотилась на вагон, стоит и двинуться не может, руки-ноги трясутся, сама бледная. Корзину уронила. А Иван Миколаич трехдюймовым беглым кроет. Минут восемь работал. Родителей этой дамы отделал, принялся за валетову тетку, я б, говорит, эту тетку, да я бы ее!! После тетки прошел в боковую линию своячениц, сноху и шурина изнасиловал. Потом поднялся до предков, прабабушку чью-то обесчестил, потом по внукам начал чесать. Наконец на восьмой минуте хлопнул двоюродного племянника пиковой десяткой и закрыл клапан.
Та пот утерла, корзину подняла, идет и плачет.
— Бабам нашей игры не выдержать!
— Что бабам! Тут вчера на лошади приехал один крестьянин. Привязал ее у шлагбаума, а Петя в это время роббер доигрывал и начал выражаться. Дык лошадка постояла, постояла, как плюнет! Потом отвязалась и говорит:
— Пойду, — говорит, — куда глаза глядят. Потому что такого сраму в жизнь свою лошадиную не слыхала. Ловили ее потом два часа в поле.
— Лошадка-то женского пола была? (Три непечатных слова.)
* Михаил Булгаков. Воспоминание…
Собр. соч. в 5 т. Т.2. М.: Худож. лит., 1992.
OCR Гуцев В.Н.
У многих, очень многих есть воспоминания, связанные с Владимиром Ильичем, и у меня есть одно. Оно чрезвычайно прочно, и расстаться с ним я не могу. Да и как расстанешься, если каждый вечер, лишь только серые гармонии труб нальются теплом и приятная волна потечет по комнате, мне вспоминается и желтый лист моего знаменитого заявления, и вытертая кацавейка Надежды Константиновны…
Как расстанешься, если каждый вечер, лишь только нальются нити лампы в пятьдесят свечей, и в зеленой тени абажура я могу писать и читать, в тепле, не помышляя о том, что на дворе ветерок при восемнадцати градусах мороза.
Мыслимо ли расстаться, если, лишь только я подниму голову, встречаю над собой потолок. Правда, это отвратительный потолок — низкий, закопченный и треснувший, но все же он потолок, а не синее небо в звездах над Пречистенским бульваром, где, по точным сведениям науки, даже не восемнадцать градусов, а двести семьдесят один — и все они ниже нуля. А для того, чтобы прекратить мою литературно-рабочую жизнь, достаточно гораздо меньшего количества их. У меня же под черными фестонами паутины — двенадцать выше нуля, свет, и книги, и карточка жилтоварищества. А это значит, что я буду существовать столько же, сколько и весь дом. Не будет пожара — и я жив.
Но расскажу по порядку.
x x x
Был конец 1921 года. И я приехал в Москву. Самый переезд не составил для меня особенных затруднений, потому что багаж мой был совершенно компактен. Все мое имущество помещалось в ручном чемоданчике. Кроме того, на плечах у меня был бараний полушубок. Не стану описывать его. Не стану, чтобы не возбуждать в читателе чувство отвращения, которое и до сих пор терзает меня при воспоминании об этой лохматой дряни.
Достаточно сказать, что в первый же рейс по Тверской улице я шесть раз слышал за моими плечами восхищенный шепот:
— Вот это полушубочек!
Два дня я походил по Москве и, представьте, нашел место. Оно не было особенно блестящим, но и не хуже других мест: также давали крупу и также жалованье платили в декабре за август. И я начал служить.
И вот тут в безобразнейшей наготе предо мной встал вопрос… о комнате. Человеку нужна комната. Без комнаты человек не может жить. Мой полушубок заменял мне пальто, одеяло, скатерть и постель. Но он не мог заменить комнаты, так же, как и чемоданчик. Чемоданчик был слишком мал. Кроме того, его нельзя было отапливать. И, кроме того, мне казалось неприличным, чтобы служащий человек жил в чемодане.
Я отправился в жилотдел и простоял в очереди шесть часов. В начале седьмого часа я в хвосте людей, подобных мне, вошел в кабинет, где мне сказали, что я могу получить комнату через два месяца.
В двух месяцах приблизительно шестьдесят ночей, и меня очень интересовал вопрос, где я их проведу. Пять из этих ночей, впрочем, можно было отбросить: у меня было пять знакомых семейств в Москве. Два раза я спал на кушетке в передней, два раза — на стульях и один раз — на газовой плите. А на шестую ночь я пошел ночевать на Пречистенский бульвар. Он очень красив, этот бульвар, в ноябре месяце, но ночевать на нем нельзя больше одной ночи в это время. Каждый, кто желает, может в этом убедиться. Ранним утром, лишь только небо над громадными куполами побледнело, я взял чемоданчик, покрывшийся серебряным инеем, и отправился на Брянский вокзал. Единственно чего я хотел после ночевки на бульваре — это покинуть Москву. Без всякого сожаления я оставлял рыжую крупу в мешке и ноябрьское жалованье, которое мне должны были выдавать в феврале. Купола, крыши, окна и московские люди были мне ненавистны, и я шел на Брянский вокзал.
Тут и случилось нечто, которое нельзя назвать иначе как чудом. У самого Брянского вокзала я встретил своего приятеля. Я полагал, что он умер.
Но он не только не умер, он жил в Москве, и у него была отдельная комната. О, мой лучший друг! Через час я был у него в комнате.
Он сказал:
— Ночуй. Но только тебя не пропишут.
Ночью я ночевал, а днем я ходил в домовое управление и просил, чтобы меня прописали на совместное жительство.
Председатель домового управления, толстый, окрашенный в самоварную краску человек в барашковой шапке и с барашковым же воротником, сидел, растопырив локти, и медными глазами смотрел на дыры моего полушубка. Члены домового управления в барашковых шапках окружали своего предводителя.
— Пожалуйста, пропишите меня, — говорил я, — ведь хозяин комнаты ничего не имеет против того, чтобы я жил в его комнате. Я очень тихий. Никому не буду мешать. Пьянствовать и стучать не буду…
— Нет, — отвечал председатель, — не пропишу. Вам не полагается жить в этом доме.
— Но где мне жить, — спрашивал я, — где? Нельзя мне жить на бульваре.
— Это не касается, — отвечал председатель.
— Вылетайте как пробка! — кричали железными голосами сообщники председателя.
— Я не пробка… я не пробка, — бормотал я в отчаянии, — куда же я вылечу. Я — человек. Отчаяние съело меня.
Так продолжалось пять дней, а на шестой явился какой-то хромой человек с банкой от керосина в руках и заявил, что, если я не уйду завтра сам, меня уведет милиция.
Тогда я впал в остервенение.
x x x
Ночью я зажег толстую венчальную свечу с золотой спиралью. Электричество было сломано уже неделю, и мой друг освещался свечами, при свете которых его тетка вручила свое сердце и руку его дяде. Свеча плакала восковыми слезами. Я разложил большой чистый лист бумаги и начал писать на нем нечто, начинавшееся словами: «Председателю Совнаркома Владимиру Ильичу Ленину». Все,