это. Опять у вас ночью светик горел?
— Так точно, горел.
— Знаете ли, электричество по ночам жечь не полагается.
— Именно для ночей оно и предназначено.
— Счетчик-то общий. Всем накладно.
— У меня темно от пяти до двенадцати вечера.
— Неизвестно тоже, чем это люди по ночам занимаются. Теперь не царский режим.
— Я печатаю червонцы.
— Как?
— Червонцы печатаю фальшивые.
— Вы не смейтесь, у нас домком есть для причесанных дворян. Их можно туда поселить, где интеллигенция, нам, рабочим, эти писания не надобны.
— Бабка, продающая тянучки на Смоленском, скорее частный торговец, чем рабочий.
— Вы не касайтесь тянучек, мы в особняках не жили. Надо будет на выселение вас подать.
— Кстати, о выселении. Если вы, Семеновна, еще раз начнете бить по голове Шурку и я услышу крик истязуемого ребенка, я подам на вас жалобу в народный суд, и вы будете сидеть месяца три, но мечта моя посадить вас на больший срок.
Для того чтобы писать по ночам, нужно иметь возможность существовать днем. Как я существовал в течение времени с 1921 г. по 1923-й, я Вам писать не стану. Во-первых, Вы не поверите, во-вторых, это к делу не относится.
Но к 1923 году я возможность жить уже добыл[18 — Но к 1923 году я возможность жить уже добыл. — Тому есть подтверждения и в дневниковых записях. 3 сентября 1923 г.: «Жизнь складывается так, что денег мало, живу я, как всегда, выше моих скромных средств. Пьешь и ешь много и хорошо, на покупки вещей не хватает».].
На одной из своих абсолютно уж фантастических должностей со мной подружился один симпатичный журналист по имени Абрам[19 — …журналист по имени Абрам. — Речь идет о журналисте Эрлихе Ароне Исаевиче (1896—1963), авторе воспоминаний о Булгакове (в кн.: Нас учила жизнь. М., 1960).].
Абрам меня взял за рукав на улице и привел в редакцию одной большой газеты[20 — …привел в редакцию одной большой газеты… — Имеется в виду газета «Гудок», где Булгаков стал служить литобработчиком и фельетонистом (обработчиком — с февраля 1923 г., а фельетонистом — с октября того же года).], в которой он работал. Я предложил по его наущению себя в качестве обработчика. Так назывались в этой редакции люди, которые малограмотный материал превращали в грамотный и годный к печатанию.
Мне дали какую-то корреспонденцию из провинции, я ее переработал, ее куда-то унесли, и вышел Абрам с печальными глазами и, не зная куда девать их, сообщил, что я найден негодным.
Из памяти у меня вывалилось совершенно, почему через несколько дней я подвергся вторичному испытанию. Хоть убейте, не помню. Но помню, что уже через неделю приблизительно я сидел за измызганным колченогим столом в редакции и писал, мысленно славословя Абрама.
Одно Вам могу сказать, мой друг, более отвратительной работы я не делал во всю свою жизнь. Даже сейчас она мне снится. Это был поток безнадежной серой скуки, непрерывной и неумолимой. За окном шел дождь.
Опять-таки не припоминаю, почему мне было предложено писать фельетоны. Обработки мои здесь не играли никакой роли. Напротив, каждую секунду я ждал, что меня вытурят, потому что, я Вам только скажу по секрету, работник я был плохой, неряшливый, ленивый, относящийся к своему труду с отвращением.
Возможно (и кажется так), что сыграла здесь роль знаменитая, неподражаемая газета «Сочельник»[21 — …неподражаемая газета «Сочельник». — Имеется в виду газета «Накануне».]. Издавалась она в Берлине, и в ней я писал фельетоны. Какая-то дама, вся в шелках и кольцах, представительница этой газеты в Москве.
………………………………………………..
………………………………………………..
— Из этой заметочки лучше всего бы фельетон сделать?
Секретарь взглянул на меня с удивлением.
— Но ведь вы не умеете?
Я покашлял.
— Попробуйте, — вдруг решительно сказал секретарь. Я попробовал. Не припомню решительно, в чем там было дело. Какая-то лестница в библиотеке обледенела, рабочие падали с книжками. На другой день это напечатали. Дальше — больше.
Среди скуки… …В один прекрасный день ввалился наш знаменитый Июль[22 — …знаменитый Июль… — Видимо, речь идет об Августе Потоцком. О нем М. Штих в очерке «В старом „Гудке»» (см.: Воспоминания об Ильфе и Петрове. М., 1963) писал: «Это был человек необычайной судьбы. Граф по происхождению, он встретил революцию как старый большевик и политкаторжанин. Странно было представить себе Августа (так все мы называли его) отпрыском аристократической фамилии. Атлетически сложенный, лысый, бритый, он фигурой и лицом был похож на старого матроса… Трудно было представить „Гудок» без Августа. Официально он считался заведующим редакцией, но казалось, что у него было еще десять неофициальных должностей. …Жил как истый бессребреник и спартанец. За все это, а еще за грубоватую, но необидную прямоту и редкостную душевность коллектив очень любил Августа». В дневнике Булгакова о Потоцком имеются лишь упоминания вскользь.], помощник редактора (его звали Юлий, а прозвали Июль), симпатичный человек, но фанатик, и заявил:
— Михаил, уж не ты ли пишешь фельетоны в «Сочельнике»?
Я побледнел, решил, что пришел мой конец. «Сочельник» пользовался единодушным повальным презрением у всех[23 — «Сочельник» пользовался… повальным презрением у всех… — 4 января 1927 г. парижская газета «Последние новости», редактируемая небезызвестным П. Н. Милюковым, поместила любопытнейшую статью «Как это было», в которой обильно цитировалась саморазоблачающая статья С. Лукьянова, одного из главных руководителей сменовеховского движения. В тексте «Последних новостей» говорилось: «С. Лукьянов поместил статью по поводу смерти Красина… Оказывается, именно Красин явился отцом, покровителем и создателем так называемого сменовеховства… Вот что произошло. Группа парижских сменовеховцев отправилась весной 1921 г. в Лондон к Красину. От него и только от него зависело „придать ему (сменовеховству. — В. Л.) смысл общественного движения»… Парижские гости поставили Красину вопрос: „Признание Октябрьской революции как неизбежного и положительного явления достаточно ли для участия в творческой, строительной работе в советской России?» Красин ответил „решительно да», и Лукьянов внушительно добавляет, что красинское „да» означало тогда „превращение субъективного явления в общественный социальный факт».Автор договаривает неизданную страницу до конца: „Красин своим отношением к сменовеховству помог нанести наиболее, быть может, сокрушительный удар эмиграции и ее политической активности; с 1921 г. роль и значение эмиграции как реальной конструктивной силы неуклонно падает, и, таким образом, Л. Б. Красин помог народившемуся движению выполнить его историческую роль».Дальнейшее известно, и потому — „совершенно не важно, если позднее — изжив себя — сменовеховство стало… анахронизмом, выродилось — с одной стороны — в устряловско-лежневский (выделено нами. — В. Л.) неоиационализм, сдобренный сугубым славянофильством» и т.д. — ведь „что было нужно и значительно в 1921 году, то смешно и наивно в 1926″.Неизвестная глава держалась в строжайшем секрете».Еще раз следует отметить, что Булгаков, не зная всей подоплеки сменовеховства, постоянно давал этому «движению» правильную, резко отрицательную оценку.] на свете: его презирали заграничные монархисты, московские беспартийные и, главное, коммунисты. Словом, это была еще в мире неслыханная газета.
Я побледнел. Но, оказывается, что Июль хотел, чтобы я писал такие же хорошие фельетоны, как и в «Сочельнике». Я объяснил, что это, к сожалению, невозможно, что весь «Сочельник» другого стиля, фельетоны в нем также, но что я приложу все старания к тому, чтобы в газете Июля фельетоны выходили тоже хорошими.
И тут произошел договор. Меня переводили на жалованье повыше того, чем у обработчика, а я за это обязывался написать восемь небольших фельетонов в месяц.
Так дело и пошло.
И стал я писать. Я писал о том, как……….
………………………………………………..
Все это было мило, но вот в чем дело. Открою здесь еще один секрет: сочинение фельетона строк в семьдесят пять — сто занимало у меня, включая сюда и курение и посвистывание, от 18 до 22 минут. Переписка его на машинке, включая сюда и хихикание с машинисткой, — 8 минут. Словом, в полчаса все заканчивалось. Я подписывал фельетон или каким-нибудь глупым псевдонимом, или иногда зачем-то своей фамилией и нес его или к Июлю, или к другому помощнику редактора, который носил редко встречающуюся фамилию Навзикат.
Этот Навзикат был истинной чумой моей в течение лет трех. Выяснился Навзикат к концу третьих суток. Во-первых, он был неумен. Во-вторых, груб. В-третьих — заносчив. С беспартийными сотрудниками, подчиненными ему, держал себя вызывающе, оскорблял их подозрительностью. В газетном деле ничего не понимал. Так что почему его назначали на столь ответственный пост, недоумеваю.
Навзикат начинал вертеть фельетон в руках и прежде всего искал в нем какой-нибудь преступной мысли по адресу самого советского строя. Убедившись, что явного вреда нет, он начинал давать советы и исправлять фельетон.
В эти минуты я нервничал, курил, испытывал желание ударить его пепельницей по голове.
Испортив по возможности фельетон, Навзикат ставил на нем пометку: «В набор», и день для меня заканчивался. Далее весь свой мозг я направлял на одну идею, как сбежать. Дело в том, что Июль лелеял такую схему в голове: все сотрудники, в том числе и фельетонисты, приходят минута в минуту утром и сидят до самого конца в редакции, стараясь дать государству как можно более. При малейших уклонениях от этого честный Июль начинал худеть и истощаться.
Я же лелеял одну мысль, как бы удрать из редакции домой, в комнату, которую я ненавидел всею душой, но где лежала груда листов. По сути дела, мне совершенно незачем было оставаться в редакции. И вот происходил убой времени. Я, зеленея от скуки, начал таскаться из отдела в отдел, болтать с сотрудниками, выслушивать анекдоты, накуриваться до отупения.
Наконец, убив часа два, я исчезал.
Таким образом, мой друг, я зажил тройной жизнью. Одна в газете. День. Льет дождь. Скучно. Навзикат. Июль. Уходишь, в голове гудит и пусто.
Вторая жизнь. Днем после газеты я плелся в московское отделение редакции «Сочельника». Эта вторая жизнь мне нравилась больше первой. Там я мог несколько развернуть свои мысли.
Нужно Вам сказать, что, живя второю жизнью, я сочинил нечто[24 — …я сочинил нечто, листа на четыре… — Речь идет о «Записках на манжетах».], листа на четыре приблизительно печатных. Повесть? Да нет, это была не повесть, а так что-то такое вроде мемуаров.
Отрывок из этого произведения искусства мне удалось напечатать в литературном приложении к «Сочельнику». Второй отрывок мне весьма удачно пришлось продать одному владельцу частного гастрономического магазина. Он пылал страстью к литературе и, для того чтобы иметь возможность напечатать свою новеллу под названием «Злодей», выпустил целый альманах. Там была, стало быть, новелла лавочника, рассказ Джека Лондона, рассказы советских писателей и отрывок Вашего слуги. Авторам он заплатил. Часть деньгами, часть шпротами. Очень следует отметить, что я впервые столкнулся здесь с цензурой. У всех было все благополучно, а у меня цензура вычеркнула несколько фраз. Когда эти фразы вывалились, произведение приобрело загадочный и бессмысленный характер и, вне всяких сомнений, более контрреволюционный. Дальше заело. Сколько ни бегал по Москве с целью