и у меня такое же. Машинально пошевелил браунинг в кармане. Глупости. Что он поможет! Шугаев дернулся. Хотел погнать лошадей и замер.
Глупости. Кони у них — смотреть приятно. Куда ускачешь на двух обозных? Да и шагу не сделаешь. Вскинет любой винтовку, приложится, и кончен бал.
— Э-хе-хе, — только и произнес Шугаев.
Заметили. Подняли пыль. Летят к нам. Доскакали. Зубы белые сверкают, серебро сверкает. Глянул на солнышко. До свиданья, солнышко…
…И чудеса в решете!.. Наскакали, лошади кругом танцуют. Не хватают… галдят:
-Та-ла-га-га!
Черт их знает, что они хотят. Впился рукой в кармане в ручку браунинга, предохранитель на огонь перевел. Схватят — суну в рот. Так оно лучше. Так научили.
А те галдят, в грудь себя бьют, зубы скалят, указывают вдаль.
— А-ля-ма-мя… Болгатоэ-э!
— Шали-аул! Га-го-гыр-гыр.
Шугаев человек бывалый. Опытный. Вдруг румянцем по зелени окрасился, руками замахал, заговорил на каком-то изумительном языке:
— Шали, говоришь? Так, так. Наша Шали-аул пошла? Так, так. Болгатоэ. А наши-то где? Там?
Те расцвели улыбками, зубы изумительные. Руками машут, головами кивают.
Шугаев окончательно приобрел нормальный цвет лица.
— Мирные! Мирные, господин доктор! Замирили их. Говорят, что наши через Болгатоэ на Шали-аул пошли. Проводить хотят! Да вот и наши! С места не сойти, наши!
Глянул — внизу у склона пылит. Уходит хвост колонны. Шугаев лучше Цейса видит.
У чечен лица любовные. Глаз с Цейса не сводят.
— Понравился бинок, — хихикнул Шугаев.
— Ох, и сам я вижу, что понравился. Ох, понравился. Догнать бы скорей колонну!
Шугаев трясется на облучке, читает мысли, утешает.
— Не извольте беспокоиться. Тут не тронут. Вон они, наши! Вон они! Но ежели бы версты две подальше, — он только рукой махнул.
А кругом:
— Гыр… гыр!
Хоть бы одно слово я понимал! А Шугаев понимает и сам разговаривает. И руками, и языком. Скачут рядом, шашками побрякивают. В жизнь не ездил с таким конвоем… XI. У КОСТРА Горит аул. Узуна гонят. Ночь холодная. Жмемся к костру. Пламя играет на рукоятках. Они сидят поджавши ноги и загадочно смотрят на красный крест на моем рукаве. Это замиренные, покорившиеся. Наши союзники. Шугаев пальцами и языком рассказывает, что я самый главный и важный доктор. Те кивают головами, на лицах почтение, в глазах блеск. Но ежели бы версты две подальше… XII ………………………………………………………………… XIII Декабрь.
Эшелон готов. Пьяны все. Командир, казаки, кондукторская бригада и, что хуже всего, машинист. Мороз 18 градусов. Теплушки как лед. Печки ни одной. Выехали ночью глубокой. Задвинули двери теплушки. Закутались во что попало. Спиртом я сам поил всех санитаров. Не пропадать же, в самом деле, людям! Колыхнулась теплушка, залязгало, застучало внизу. Покатились.
Не помню, как я заснул и как выскочил. Но зато ясно помню, как я, скатываясь под откос, запорошенный снегом, видел, что вагоны с треском раздавливало, как спичечные коробки. Они лезли друг на друга. В мутном рассвете сыпались из вагонов люди. Стон и вой. Машинист загнал, не смотря на огонь семафора, эшелон на встречный поезд…
Шугаева жалко. Ногу переломил. До утра в станционной комнате перевязывал раненых и осматривал убитых…
Когда перевязал последнего, вышел на загроможденное обломками полотно. Посмотрел на бледное небо. Посмотрел кругом…
Тень фельдшера Голендрюка встала передо мной… Но куда, к черту! Я интеллигент. XIV. ВЕЛИКИЙ ПРОВАЛ Февраль.
Хаос. Станция горела. Потом несся в поезде. Швыряло последнюю теплушку… Безумие какое-то. И сюда накатилась волна… ………………………………………………………………….
Сегодня я сообразил наконец. О, бессмертный Голендрюк! Довольно глупости, безумия. В один год я перевидал столько, что хватило бы Майн Риду на 10 томов. Но я не Майн Рид и не Буссенар. Я сыт по горло и совершенно загрызен вшами. Быть интеллигентом вовсе не значит обязательно быть идиотом…
Довольно!
Проклятие войнам отныне и вовеки! Журнал «Рупор», 1922, вып. 2. Михаил Булгаков. Ноября 7-го дни (Как Москва праздновала) За день, за два до праздника окна во многих магазинах уже стали наливаться красным светом. Там развесили ряды лампочек и гирлянды, протянули ленты, выставили портреты вождей революции.
К вечеру, когда рабочие и служебная Москва разбегались по домам, среди бледных огней магазинов уже светились эти красные теплые ниши, напоминавшие о том, что приближается годовщина.
А на площади, перед зданием Московского Совета, целый день до позднего вечера суетились рабочие и горели жаровни. Рабочие отстраивали портал, новые белые стены, разбивали клумбы и цветники.
Накануне праздника торговля стала угасать к 5 часам дня. В дверях магазинов появились таблички с надписью «закрыто». Балконы оделись полотнищами. На балконах появились бюсты и портреты. По стенам протянулись гирлянды, а на здании Московского Совета вечером загорелся ослепительный треугольник, под ним цифра «VI».
Праздник 7 ноября первыми начали дети.
По улицам загудели грузовики, набитые ребятами, как кузова грибами. С платформы глядели белые, красные головенки, торчали острые флажки. Грузовики ездили и гудели, как шмели, и ребятишки кричали, приветствуя всех встречных и поперечных, все первые, собирающиеся на площадях колонны со знаменами.
Милиция вышла парадная по-особенному — в новых кепи с красными верхами, с мерлушковой оторочкой, в новых шинелях.
В полдень на Тверской, сколько хватал глаз, стояла непрерывная густая лента, а над лентою был лес знамен.
Когда многотысячные толпы шли, они пели, оркестры, глядевшие в черной гуще своими сияющими раструбами, играли… Когда движение останавливалось, в группах закипала чехарда, друг друга качали, боролись, хохотали. У здания Моссовета, в густой людской толпе медленно продвигался искусственный паровоз Московско-Балтийской дороги, устроенный из огромного грузовика. Он был совсем как живой, но в смотровые окна выглядывали не машинист с кочегаром, а все те же детские лица.
Мать несла своего двухлетнего ребенка на руках в толпе, и он смотрел по сторонам и что-то лопотал и взмахивал руками. А когда вдруг заиграли оркестры и началось пение, он не выдержал и стал прыгать у нее на руках и что-то кричать.
В эту годовщину на улицы вышли не только спаянные и стройные колонны рабочих со своими плакатами, но мимо них беспрерывно шли толпами, кучками, отдельно обыватели — мужчины и женщины, которые вели своих ребят и говорили:
— Вырастешь, и ты пойдешь.
Когда через Красную площадь прошли последние ряды, толпы народа разошлись по всей Москве и стемнело, над зданием Московского Совета опять загорелся пунктирный огненный треугольник, по всей Москве рассеялись красные пятна огней, и в небе разливался бледный электрический отсвет, так что далеко было видно, как иллюминировала себя Москва в шестую годовщину Октябрьской революции 7-го ноября 1923 года. «Гудок», 9 ноября 1923г. Михаил Булгаков. Остерегайтесь подделок! Мы надеемся только на наших
бывших союзников французов и в
особенности на господина
Пуанкаре…
(Из «манифеста» русских
рабочих, напечатанного в «Новом
Времени») — Не верят, подлецы! — сказал Михаил Суворин. — Говорит, русские рабочие такого и имени не выговорят: Пуанкаре. Прямо голову теряю. Если уж этот манифест неубедителен, так не знаю, что и предпринять!
— Я вот что думаю, — сказал Ренников, — пошлем депутацию в «Роте фане». От русских рабочих. Мне Коко Шаховской обещал опытных исполнителей найти, которые в «Плодах Просвещения» играли. Такие мужички выйдут — пальчики оближете…
— Ну, ну, — сказал устало Суворин.
Редактор «Роте фане» строго смотрел на депутатов и спрашивал: «А откуда вы, товарищи, так бойко немецкий язык знаете? Прямо удивительно!»
— Это от пленных, — быстро отпарировал глава депутации, незамужний хлебороб Варсонофий Тыква. — За время войны их у нас по деревням много перебывало.
— Хороший народ — немецкие пленные! — поддержал Степан Сквозняков, питерский рабочий, — ведь вот и национальности враждебной и обычаев других, а как сошлись с нами… Прямо по пословице: les ektremites se touchent…
— Французскому языку вы, вероятно, тоже от пленных выучились? иронически спросил редактор.
Депутаты смешались. От конфуза Степан Сквозняков даже вынул откуда-то из-за пазухи монокль и вставил его в глаз. Но услышав подозрительное шиканье остальных, спохватился и поспешил спрятать его обратно.
— Так вы говорите, Пуанкаре — самое популярное имя среди русских рабочих? — продолжал спрашивать редактор «Роте фане».
— Это уж наверняка! — сказал твердо Остап Степной, по мандату башкирский кочевник. — Я рабочий быт — во как знаю. У моего дяди, слава Богу, два завода было…
— В Башкирии? — задал ехидный вопрос редактор.
— Собственно говоря, — пробормотал, сконфузившись, депутат, — это не то что мой родной дядя. У нас в Башкирии дядями — соседей зовут. Дядя — сосед, а тетя — соседка.
— А бабушка? — поставил вопрос ребром редактор.
— Бабушка, это — если из другой деревни… — промямлил башкирец.
— Муссолини тоже очень популярное имя у русских рабочих, — поспешно заговорил глава депутации Варсонофий Тыква, чтобы переменить тему. — Пастух у нас на селе — симпатичный такой старичок, так прямо про него и выражается: ессе, — говорит!
— Классическое замечание! — расхохотавшись, сказал редактор. Образованный старичок — пастух ваш. Вероятно, филолог?
— Юрист, — с готовностью подхватила депутатка Анна Чебоксарова, иваново-вознесенская текстильщица. — На прямой дороге в сенаторы был, а теперь…
— Мерзавцы! Подлецы! — грохотал Михаил Суворин — Тоже! «Плоды Просвещения» ставили… Вас надо ставить, а не «Плоды Просвещения»! Выставить всех рядом да — по мордасам, по мордасам, по мордасам…
— Не виноваты мы ни в чем, — угрюмо возражал Варсонофий Тыква, он же Коко Шаховской. — Случай тут, и ничего больше! Все хорошо шло — без сучка и задоринки. Но только мадам Кускова заговорила — прахом вся затея! По голосу ее, каналья, признал. «Я, — говорит, — раз вас на лекции слышал. Извините, говорит, — не проведете!»
— Подлецы! — процедил Суворин. — А Ренникова я…
Но Ренникова поблизости не оказалось. Он — Ренников — знал, что в случае неудачи Суворину опасно показываться. Рука у него тяжелая, а пресс-папье на письменном столе — еще тяжелее… Ол-Райт
«Дрезина», 1923, э 12 Михаил Булгаков. Птицы в мансарде Весеннее солнце буйно льется на второй двор в Ваганьковском переулке в доме э 5, что против Румянцевского музея.
Москва — город грязный, сомнений в этом нет, и много есть в ней ужасных дворов, но такого двора другого нету. Распустилась под весенним солнцем жижа, бурая и черная, и прилипает к сапогам. Пруд из треснувших бочек! Помои и шелуха картофельная приветливо глядят сквозь сгнившие обручи. А в углу под сарайчиками близ входа в трехэтажный флигель с пыльными окнами желтыми узорами вьются человеческие экскременты.
На Пречистенке час назад из беловатого чистого здания, где помещается Мпино, вышел молодой человек в высоких сапогах и засаленной куртке и на вопрос:
— А где же, товарищ, это самое ваше общежитие?
— Валяйте прямо на Ваганьковское кладбище!
— Что это за глупые шутки!