ты ничего не докажешь! (Мне.)
«Теперь начинаю понимать, — думал я, — какое количество охотников ходить даром в театр в Москве. И вот странно: никто из них не пытается проехать даром в трамвае. Опять-таки никто из них не придет в магазин и не попросит, чтобы ему бесплатно отпустили коробку килек. Почему они считают, что в театре не нужно платить?»
— Да! Да! — кричала Торопецкая в телефон. — Калькутта, Пенджаб, Мадрас, Аллогобад… Нет, адрес не даем! Да? — говорила она мне.
— Я не позволю, чтобы он распевал испанские серенады под окном у моей невесты, — с жаром говорил я, бегая по предбаннику.
— Невесты… — повторяла Торопецкая. Машина давала звоночки поминутно. Опять гремел телефон.
— Да! Независимый Театр! Нет у меня никаких билетов! Невесты…
— Невесты!.. — говорил я. — Ермаков бросает гитару на пол и выбегает на балкон.
— Да? Независимый! У меня никаких билетов нет!., балкон.
— Анна устремляется… нет, просто уходит за ним.
— Уходит… да? Ах да. Товарищ Бутович, вам будут оставлены билеты у Фили в конторе. Всего доброго…
«А н н а. Он застрелится!
Б а х т и н. Не застрелится!»
— Да! Здравствуйте. Да, с нею. Потом Аидамонские острова. К сожалению, адрес дать не могу, Альберт Альбертович… Не застрелится!..
Надо отдать справедливость Поликсене Торопецкой: дело свое она знала. Она писала десятью пальцами — обеими руками; как только телефон давал сигнал, писала одной рукой, другой снимала трубку, кричала: «Калькутта не понравилась! Самочувствие хорошее…» Демьян Кузьмич входил часто, подбегал к конторке, подавал какие-то бумажки. Торопецкая правым глазом читала их, ставила печати, левой писала на машине: «Гармоника играет весело, но от этого…»
— Нет, погодите, погодите! — вскрикивал я. — Нет… не весело, а что-то бравурное… Или нет… погодите, — я дико смотрел в стену, не зная, как гармоника играет… Торопецкая в это время пудрилась, говорила в телефон какой-то Мисси, что планшетки для корсета захватит в Вене Альберт Альбертович. Разные люди появлялись в предбаннике, и первоначально мне было стыдно диктовать при них, казалось, что я голый один среди одетых, но я быстро привык.
Показывался Миша Панин
и каждый раз, проходя, для поощрения меня, жал мне предплечье и проходил к себе в дверь, за которой, как я уже узнал, помещался его аналитический кабинет.
Приходил гладко выбритый, с римским упадочным профилем, капризно выпяченной нижней губой, председатель режиссерской корпорации Иван Александрович Полторацкий
.
— Миль пардон. Второй акт уже пишете? Грандиозно! — восклицал он и проходил в другую дверь, комически поднимая ноги, чтобы показать, что он старается не шуметь. Если она приоткрывалась, слышно было, как он говорил по телефону:
— Мне все равно… я человек без предрассудков… Это даже оригинально — приехали на бега в подштанниках. Но Индия не примет… Всем сшил одинаково — и князю, и мужу, и барону… Совершенные подштанники и по цвету и по фасону!.. А вы скажите, что нужны брюки. Мне нет дела! Пусть переделывают. А гоните вы его к чертям! Что он врет! Петя Дитрих
не может такие костюмы рисовать! Он брюки нарисовал. Эскизы у меня на столе! Петя… Утонченный или неутонченный, он сам в брюках ходит! Опытный человек!
В разгар дня, когда я, хватаясь за волосы, пытался представить себе, как выразить поточнее, что вот… человек падает… роняет револьвер… кровь течет или не течет?.. — вошла в предбанник молодая, скромно одетая актриса и воскликнула:
— Здравствуйте, душечка, Поликсена Васильевна! Я вам цветочков принесла!..
Она расцеловала Поликсену и положила на конторку четыре желтоватые астры.
— Обо мне нет ли чего из Индии?
Поликсена ответила, что есть, и вынула из конторки пухленький конверт. Актриса взволновалась.
— «Скажите Вешняковой
, — прочитала Торопецкая, — что я решил загадку роли Ксении…»
— Ах, ну, ну!.. — вскричала Вешнякова.
— «Я был с Прасковьей Федоровной на берегу Ганга, и там меня осенило. Дело в том, что Вешнякова не должна выходить из средних дверей, а сбоку, там, где пианино. Пусть не забывает, что она недавно лишилась мужа и из средних дверей не решится выйти ни за что. Она идет монашеской походкой, опустив глаза долу, держа в руках букетик полевой ромашки, что типично для всякой вдовы…»
— Боже! Как верно! Как глубоко! — вскричала Вешнякова. — Верно! То-то мне было неудобно в средних дверях.
— Погодите, — продолжала Торопецкая, — тут есть еще, — и прочитала: — «А впрочем, пусть Вешнякова выходит, откуда хочет! Я приеду, тогда все станет ясно… Ганг мне не понравился, по-моему, этой реке чего-то не хватает…» Ну, это к вам не относится, — заметила Поликсена.
— Поликсена Васильевна, — заговорила Вешнякова, — напишите Аристарху Платоновичу, что я безумно, безумно ему благодарна!
— Хорошо.
— А мне нельзя ему написать самой?
— Нет, — ответила Поликсена, — он изъявил желание, чтобы ему никто не писал, кроме меня. Это его утомляло бы во время его раздумий.
— Понимаю, понимаю! — вскричала Вешнякова и, расцеловав Торопецкую, удалилась.
Вошел полный, средних лет энергичный человек и еще в дверях, сияя, воскликнул:
— Новый анекдот слышали? Ах, вы пишете?..
— Ничего, у нас антракт, — сказала Торопецкая, и полный человек, видимо распираемый анекдотом, сверкая от радости, наклонился к Торопецкой. Руками он в это время сзывал народ. Явился на анекдот Миша Панин и Полторацкий и еще кто-то. Головы наклонились над конторкой. Я слышал: «И в это время муж возвращается в гостиную…» За конторкой засмеялись. Полный пошептал еще немного, после чего Мишу Панина охватил его припадок смеха «ах, ах, ах», Полторацкий вскричал: «Грандиозно!» — а полный захохотал счастливым смехом и тотчас кинулся вон, крича:
— Вася! Вася! Стой! Слышал? Новый анекдот продам!
Но ему не удалось Васе продать анекдот, потому что его вернула Торопецкая.
Оказалось, что Аристарх Платонович писал и о полном.
— «Передайте Елагину
, — читала Торопецкая, — что он более всего должен бояться сыграть результат, к чему его всегда очень тянет».
Елагин изменился в лице и заглянул в письмо.
— «Скажите ему, — продолжала Торопецкая, — что в сцене вечеринки у генерала он не должен сразу здороваться с женою полковника, а предварительно обойти стол кругом, улыбаясь растерянно. У него винокуренный завод, и он ни за что не поздоровается сразу, а…»
— Не понимаю! — заговорил Елагин, — простите, не понимаю, — Елагин сделал круг по комнате, как бы обходя что-то, — нет, не чувствую я этого. Мне неудобно!.. Жена полковника перед ним, а он чего-то пойдет… Не чувствую!
— Вы хотите сказать, что вы лучше понимаете эту сцену, чем Аристарх Платонович? — ледяным голосом спросила Торопецкая.
— Нет, я этого не говорю… — Он покраснел. — Но, посудите… — И он опять сделал круг по комнате.
— Я думаю, что в ножки следовало бы поклониться Аристарху Платоновичу за то, что он из Индии…
— Что это у нас все в ножки да в ножки
, — вдруг пробурчал Елагин.
«Э, да он молодец», — подумал я.
— Вы лучше выслушайте, что дальше пишет Аристарх Платонович, — и прочитала: — «А впрочем, пусть он делает, как хочет! Я приеду, и пьеса станет всем ясна».
Елагин повеселел и отколол такую штуку. Он махнул рукой у щеки, потом у другой, и мне показалось, что у него на моих глазах выросли бакенбарды. Затем он стал меньше ростом, надменно раздул ноздри и сквозь зубы, при этом выщипывая волосы из воображаемых бакенбард, проговорил все, что было написано о нем в письме.
«Какой актер!» — подумал я. Я понял, что он изображает Аристарха Платоновича.
Кровь прилила к лицу Торопецкой, она тяжело задышала.
— Я попросила бы вас!..
— А впрочем… — сквозь зубы говорил Елагин, пожал плечами, своим обыкновенным голосом сказал: — Не понимаю! — и вышел. Я видел, как он в сенях сделал еще один круг в передней, недоуменно пожал плечами и скрылся.
— Ох, уж эти середняки! — заговорила Поликсена, — ничего святого. Вы слышали, как они разговаривают?
— Кхм, — ответил я, не зная, что сказать, и, главное, не понимая, что означает слово «середняки».
К концу первого дня стало ясно, что в предбаннике пьесу писать нельзя.
Поликсену освободили на два дня от ее непосредственных обязанностей, и нас с ней перевели в одну из женских уборных. Демьян Кузьмич, пыхтя, приволок туда машину.
Бабье лето сдалось и уступило место мокрой осени. Серый свет лился в окно. Я сидел на кушеточке, отражаясь в зеркальном шкафу, а Поликсена на табуреточке. Я чувствовал себя как бы двухэтажным. В верхнем происходила кутерьма и беспорядок, который нужно было превратить в порядок. Требовательные герои пьесы вносили необыкновенную заботу в душу. Каждый требовал нужных слов, каждый старался занять первое место, оттесняя других. Править пьесу — чрезвычайно утомительное дело. Верхний этаж шумел и двигался в голове и мешал наслаждаться нижним, где царствовал установившийся, прочный покой. Со стен маленькой уборной, похожей на бонбоньерку, смотрели, улыбаясь искусственными улыбками, женщины с преувеличенно пышными губами и тенями под глазами. Эти женщины были в кринолинах или в фижмах. Меж ними сверкали зубами с фотографий мужчины с цилиндрами в руках. Один из них был в жирных эполетах. Пьяный толстый нос свисал до губы, щеки и шея разрезаны складками. Я не узнал в нем Елагина, пока Поликсена не сказала мне, кто это.
Я глядел на фотографии, трогал, вставая с кушетки, негорящие лампионы, пустую пудреницу, вдыхал чуть ощутимый запах какой-то краски и ароматный запах папирос Поликсены. Здесь было тихо, и тишину эту резало только стрекотание машинки и тихие ее звоночки, да еще иногда чуть скрипел паркет. В открытую дверь было видно, как на цыпочках проходили иногда какие-то пожилые женщины, сухонького вида, пронося груды крахмальных юбок.
Изредка великое молчание этого коридора нарушалось глухими взрывами музыки откуда-то и дальними грозными криками. Теперь я знал, что на сцене, где-то глубоко за паутиной старых коридоров, спусков и лестниц, репетируют пьесу «Степан Разин»
.
Мы начинали писать в двенадцать часов, а в два происходил перерыв. Поликсена уходила к себе, чтобы навестить свое хозяйство, а я шел в чайный буфет.
Для того чтобы в него попасть, я должен был покинуть коридор и выйти на лестницу. Тут уже нарушалось очарование молчания. По лестнице подымались актрисы и актеры, за белыми дверями звенел телефон, телефон другой откуда-то отзывался снизу. Внизу дежурил один из вышколенных Августой Менажраки курьеров. Потом железная средневековая дверь, таинственные за нею ступени и какое-то безграничное, как мне казалось, по высоте кирпичное ущелие, торжественное, полутемное. В этом ущелий, наклоненные к стенам его, высились декорации в несколько слоев. На белых деревянных рамах их мелькали таинственные условные надписи черным: «I лев. зад.», «Граф. заспин.», «Спальня III-й акт». Широкие, высокие, от времени черные ворота с врезанной в них калиткой с чудовищным замком на ней были справа, и я узнал, что они ведут на сцену. Такие же ворота были слева, и выводили они во двор, и через эти ворота рабочие из сараев подавали декорации, не помещавшиеся в ущелии. Я задерживался в ущелии всегда, чтобы предаться мечтам в одиночестве, а сделать это было легко, ибо лишь редкий путник попадался навстречу