Он недавно вернулся из Сибири, и Грише казалось, что это суровые сибирские мужики приучили его быть таким скупым на слова. И теперь он молча сел в угол со стаканом чаю и принялся рассматривать волосы в своей большой темной бороде. Каменский тотчас заговорил с ним о Сибирской железной дороге. Бернгардт отвечал отрывисто, а все поглядывали на них, как бы спрашивая: какой интерес представляет Каменскому железная дорога? Ведь «они» отрицают цивилизацию!
Вдруг агроном почтительно промолвил:
– Правда, что Лев Николаевич не совсем здоров?
– Да, да, – поспешил ответить Бобрицкий, – я читал недавно сам.
– Нет, неправда, – ответил Каменский. – Я недавно имел о нем известия.
Бобрицкий поднял брови.
– Но я же сам, своими глазами читал в «Новом времени»! – сказал он.
– Вы не верьте. Газеты для того же и существуют, чтобы выдумывать неправду, – возразил Каменский с снисходительной улыбкой.
Игнатий задвигался на стуле.
– Ну, знаете, это слишком сильно сказано! – проговорил он с неприятной улыбкой.
– А где он теперь? В Ясной Поляне? – перебила Марья Ивановна.
– Что вы?
Каменский спросил очень ласково, но Марья Ивановна смешалась. Она встряхнула локонами и с трудом выговорила:
– Правда, что он только лето живет в деревне?
– Да, вот это правда.
Все переглянулись и помолчали. Каменский налил в блюдце чаю и уже начал говорить с агрономом о рамочных ульях, как вдруг Софья Марковна выговорила громко и насмешливо:
– А правда, что он уже сменил пресловутую блузу на костюм велосипедиста?
– Вот это опять неправда, – уже совсем важным тоном возразил Каменский.
Снова переглянулись, а Игнатий издал какой-то носовой звук.
– Я, собственно, не понимаю… – начал он, собирая хлебные крошки.
Но в это время раздался насмешливо-отчетливый голос Петра Алексеевича:
– А правда, что мы с Илюшей еще пьяны?
Все живо обернулись.
Улыбаясь, Петр Алексеевич медленно шел с коробкой сигар в одной и с дымящейся папиросой в другой руке, немного приподняв плечи и не поворачивая головы, как уходят богатые люди из ресторанов среди кланяющихся лакеев. После холодной воды он посвежел и ободрился; слегка прищуренные глаза блестели, смуглое припухшее лицо было весело. И как всегда, он был очень представителен; небольшое брюшко, туго обтянутое жилетом, не портило его высокой, плотной фигуры; ноги сравнительно с ней были тонки, но стройны.
Зато маленький, тщедушный человек, который шел за ним в длинном черном сюртуке, производил странное впечатление; старческое лицо его, лицо скопца и алкоголика, было желто и испито; длинные, монашеские волосы жидкими темными космами падали на плечи; маленькие агатовые глаза неестественно блестели.
– Отставной профессор консерватории, потом монах, пьяница и мой друг, Илья Подгаевский, – отрекомендовал его Петр Алексеевич, здороваясь с гостями и усаживаясь к столу.
– Полно, Петр! – с пафосом воскликнул Подгаевский, кивнул всем головой и задумчиво зашагал из угла в угол, бросая себе в рот мятные лепешечки.
Наступило минутное молчание. Каменский пристально, без стеснения рассматривал то Подгаевского, то хозяина. Последний, очевидно, заметил это, потому что отчетливо повторил, обращаясь уже к одному Каменскому:
– Так как вы нас находите? Пьяны мы или уже можем вести душеспасительные беседы?
– Мы этого еще не знаем, – ответил Каменский серьезно.
Петр Алексеевич сделал вид, что уже не слушает, и обратился к Наталье Борисовне:
– Мамаша, – сказал он, – налейте и мне стаканчик чаю, только, пожалуйста, без коньяку!
– Вот как! – засмеялась Наталья Борисовна.
– Я слышу разговор о Толстом, – продолжал Петр Алексеевич, оглядывая всех и подчеркивая слова, – и вот мне перестало хотеться того, чего прежде хотелось, и стало хотеться того, чего прежде не хотелось. И когда я понял то, что понял, я перестал делать то, чего не надо делать, и стал делать то, чего не делал и что нужно делать.
Все засмеялись.
– Очень, очень удачно скопирован Толстой! – подхватил Бобрицкий.
– Какой догадливый! – пробормотал Петр Алексеевич, раздувая ноздри.
– Нет, почему вы так против велосипедистов? – улыбаясь, но уже нервно прикрывая глаза и волнуясь, заговорил Игнатий.
– Разве я это сказал? – спросил Каменский и поднял брови.
– То есть не сказали, но, в сущности, это понятно… И это странно… Я думаю, что всякий труд, исполняемый с наименьшим напряжением мускулов…
Все прислушались. Каменский же немного наклонил голову, и по лицу его было видно, что он хочет вникнуть в каждое слово. Но Игнатий запнулся, щелкнул пальцами и прибавил торопливо:
– Я хочу сказать, что такой труд, во всяком случае, более нужен, чем какой-либо другой…
– Я вас не понимаю, – спокойно возразил Каменский.
– Не понимаете? – переспросил Игнатий.
– Извините, не понимаю.
Игнатий вздернул плечами.
– Что же тут непонятного? Разве я темно выражаюсь?
– Нет, но вы, очевидно, не подумали, что сказали.
Игнатий прикрыл глаза, соображая, подумал он или нет, и наконец выговорил:
– Нет, знаете, я темно выразился, но вполне понятно, что я хотел сказать. Я хотел сказать, что всякий труд…
– Нужно всегда различать, – тихо, но властно перебил Каменский, кладя ладони на стол, – нужно всегда различать, что нужно и что не нужно в жизни; именно, как сказал Петр Алексеевич, надо знать, что нужно делать и чего не нужно делать.
Он мельком взглянул на Петра Алексеевича и продолжал:
– Да, именно так. Поэтому слово «всякий» очень часто не имеет ни значения, ни смысла. Всякий труд! Да вот ведь и обезьяна трудилась, и ей стало жарко и скучно наконец.
– То есть я не понимаю, про какую обезьяну вы говорите?
– А вот про ту, что катала чурбан. Помните басню? О труде надо думать серьезно и избирать надо тот труд, который не ограничивается одним наименьшим напряжением мускулов. Труд жизни…
Игнатий заволновался еще больше.
– Вы думаете, кажется, что я не имею понятия о труде?
– О чьем труде?
– Вообще о труде… Я не меньше вашего работал и работаю…
– Я о вас пока не говорил.
– Но ведь это понятно!
– Я о вас не говорил. О вас я еще буду говорить.
Игнатий вспыхнул.
– Но ведь это, конечно, и от меня будет зависеть, – резко возразил он. – Личности тут ни при чем.
– Нет, именно при чем. И отчего нам не говорить друг о друге? Мы не должны учить других, когда еще не очистились сами, но мы должны быть братьями и помогать друг другу.
– Однако же вы говорите тоном именно поучения!
Каменский немного смутился, но тотчас же оправился.
– Я не поучаю, – сказал он серьезно, – я говорю только то, что мне кажется истиной, которую я уразумел сердцем. Я не насилую вас – это главное. И вы напрасно сердитесь на меня.
– Я нисколько не сержусь, я сказал только, что знаю, что такое труд, не хуже другого…
– По вашим рукам этого не видно.
– Если вы, – перебила Каменского Софья Марковна, и все оглянулись на нее, – если вы подразумеваете под трудом труд только физический, то я думаю, что ограничивать настолько труд, по меньшей мере, странно. Умственная жизнь человека нуждается в полном развитии и усовершенствовании.
– Илья? – спросил Петр Алексеевич. – Справедливая это мысль? Правда, мы с тобой труженики и умственно развиваемся?
И с заигравшею в глазах злою улыбкой оглядел всю компанию, долил чай коньяком и выпил, как воду.
– Илюша! Что же ты? – добавил он, обращаясь к Подгаевскому.
Подгаевский, который шагал вокруг стола, оживился.
– Изволь! – сказал он, наливая и себе коньяку. – Но ты обратился ко мне с вопросом. Так я тебе скажу, мой милый, что мысль Софьи Марковны совершенно справедливая. И твоя обычная ирония тут ни при чем. «Оставь ее отжившим и нежившим!»
– Будто бы мы с тобой еще не отжили? – спросил Петр Алексеевич.
– Мы тени, мой милый! Но сущность наша и красота вечны! – сипло вскрикнул Подгаевский.
Петр Алексеевич дослушал его и спокойно выговорил:
– Вот и врешь! И мы с тобой, к сожалению, не тени, и красота не вечна. Например, вот мамаша была очень красива, а теперь только старая карга.
– Виноват!.. – говорил Каменский с блестящими глазами.
IX
– Виноват, я не договорил, – повторил он. – Я вас перебью на минуту, – продолжал он только для того, чтобы вдуматься в то, что хотел сказать, так как намеревался говорить долго. – Я хотел ответить вам, Софья Марковна… Оставим на минуту труд в стороне, нужно сперва говорить о жизни… И вот я думаю так: жизнь человека должна быть направлена прежде всего к раскрытию и познанию…
– К раскрытию чего?
– К раскрытию того, что нужно и важно для человека, к развитию его добрых чувств, чтобы он мог любовно и радостно исполнять свое назначение на земле и волю пославшего его…
– Пославшего его, – повторил Игнатий. – Кто же этот пославший?
– А это называйте, как хотите – Роману, Вишну, Фта… Дух Жизни, одним словом.
– Дух Жизни! Что такое Дух Жизни?
– А вам что – хочется решить его, как уравнение?
– Нисколько, это уравнение, состоящее из всех неизвестных, следовательно, я и пытаться не буду решать такое уравнение… Да это и не уравнение будет.
Петр Алексеевич насмешливо кивнул на Игнатия.
– Игнатий-то! – сказал он. – Как уравнению-то обрадовался!
– Дай мне, пожалуйста, говорить! – воскликнул Игнатий с злобой. – Так я говорю: это для меня только звук, и я не знаю, что он значит…
– Дело не в звуке…
– Так позвольте: что же такое Дух Жизни?
– Дух Жизни?… «Свет, и нет в нем никакой тьмы» – вот вам одно определение. Добро, любовь – вот вам другое.
– А почему я должен поклоняться добру? – вмешался Подгаевский, внезапно останавливаясь против Каменского.
– В самом деле, – подхватил Игнатий, – почему?
– Да зачем вы ставите эти вопросы? Вы следуйте веленьям своего сердца, в котором заключены добро и любовь.
– А если у меня не заключено ничего подобного?
– Это неправда. Еще Тертуллиан сказал, что душа христианка.
Игнатий заморгал, развел руками, поднял плечи.
– Да что же это за доказательство! – воскликнул он насмешливо и басом. – Добро, Любовь… А если я не верю Тертуллиану вашему, и моя башка, мои мозги…
Каменский нахмурился и повторил уже назло:
– Да, еще Тертуллиан сказал. А царь Давид вот что: «И рече безумец в сердце своем – несть Бога!»
– Не следует, я думаю, забывать того, что Давид совмещал в себе массу достоинств, но еще более недостатков, – перебила Софья Марковна.
– Господа, позвольте! – закричал Игнатий. – Мы уклонились, так нельзя…
– Вы же не дали мне договорить, – сказал Каменский. Лицо у него раскраснелось, руки нервно гладили скатерть.
– Ну, продолжайте, продолжайте, пожалуйста!
Каменский