подумал и опять заговорил размеренно:
– Я говорил: человек должен уяснить себе, для чего он живет…
– Виноват, – снова не выдержал Игнатий, – одно слово… Как это уяснить, для чего я живу? Я могу сказать, для чего я сегодня в город ездил…
– Да, вот именно так, – подтвердил Каменский, – именно, надо уяснить себе цель жизни так же, как цель поездки в город. И вот: есть жизнь телесная и плотская и есть жизнь духовная и душевная. Жизнь телесная…
– Ну, это уже начинается метафизика какая-то! – воскликнула Софья Марковна.
– Позвольте, – начал Игнатий.
– Виноват, – заговорил и агроном, хотевший примирить и успокоить всех.
А Петр Алексеевич выговорил громче всех:
– Мы вот с Илюшей живем плотской жизнью!
– Метафизика – родня поэзии! Я стою за метафизику! – почти закричал Подгаевский. – Вы говорите: труд; но прогре-сс движется не трудом, а тво-рче-ством!
– Это, положим, вздор! – добавила Софья Марковна. – Возьмите Липперта…
Каменский почувствовал, что здесь нельзя говорить. Но то, что ему хотелось сказать этим людям, которые кричат только от скуки, волновало его, и он поднялся со стула. Встал и Игнатий.
– Что же вы сотворили? – почти строго спрашивал Каменский. – Что? Я скажу вам, что вы сотворили: рабовладельчество, проституцию…
– А что вы так против проституции? – вмешался Петр Алексеевич уже с явной насмешкой. – Вот Илья иначе думает.
Каменский пристально посмотрел на Петра Алексеевича, но тот сделал мутные глаза и отвернулся.
– При со-вре-менных условиях это не-обхо-димо-е учреждение! – уже кричал Подгаевский.
– Позвольте… Что же, современные условия хороши?
– Нет, вы позвольте!
Лицо Подгаевского исказилось, глаза бегали; то, что у него не было двух верхних зубов, еще более делало его некрасивым.
– Нет, дайте же мне договорить! – пробовал как можно спокойнее возражать Каменский. – Вы сказали именно то, что нужно: вы сказали, как человек, который на вопрос: почему он едет так плохо и тихо, ответил, что у него сломана ось. Остановись же, сказали ему, почини ее.
– Позвольте-с, – заговорил Бернгардт сумрачно, приближаясь к Каменскому, – современные условия зависят не от одного человека. Это не телега, в которой едет благодушный мечтатель и единственный обладатель ее, это – наполненный народом дилижанс. И починка зависит не от единичной воли… Конечно, можно и пренебречь сломанным экипажем, встать, махнуть рукой и отправиться пешечком; только это и нечестно, и навряд хорошо для отправившегося пешечком…
– Да, – горячо подхватил Каменский, – если дилижанс плох, нужно его оставить и не тащиться в нем или не сваливать все на других, на «обстоятельства»… И во всяком случае, починка делается не злобой, а единением и любовью!
– А может быть, непротивлением злу? – перебил Бернгардт и резко захохотал.
Вдруг Петр Алексеевич поднялся.
– Мамаша! – воскликнул он. – Это наконец подло с вашей стороны! Вы меня все равно не приучите к духовной жизни, я не обедал сегодня!
– Господа, перейдемте в столовую, – обратилась Наталья Борисовна к окружающим.
Гриша поднялся и скрылся в своей комнате.
Понемногу стали подыматься и остальные. Разговор оборвался, и по рассеянным взглядам было видно, что продолжение его и нежелательно.
Агроном сел за рояль и, одним пальцем аккомпанируя, вполголоса запел пролог из «Паяцев». Около него стояли Бобрицкий, Софья Марковна и Подгаевский; Подгаевский покачивал головою и намеревался подтягивать. Петр Алексеевич в ленивой позе сидел на диване; Бернгардт ходил из угла в угол: он не хотел даже серьезно говорить с Каменским, унижать себя. А Игнатий с Каменским незаметно вышли на балкон. Игнатия мало интересовала закуска, и он думал, что, пожалуй, вышло неловко это всеобщее нападение на Каменского. Спорить больше ему не хотелось, хотя он и был немного обижен, так как любил оставаться в горячих разговорах победителем. Он стоял против Каменского и машинально повторял:
– Да-а-с, батенька!
Лицо Каменского было строго и рассеянно. Облокотившись на перила балкона, он старался собрать мысли, так как твердо решил опять завести разговор.
А Марья Ивановна, полуосвещенная светом, падавшим из гостиной на балкон, глядела в сад и говорила тихо и восторженно:
– Как хорошо!
В саду было очень темно и тепло. Ночные неопределенные облака неподвижно дремали в темноте над садом. Дремотно где-то щелкал соловей, невнятно доносился аромат резеды с цветника у балкона…
X
Гриша сидел за ужином, мрачно покусывая ногти. Когда собрались в столовую, произошла маленькая неловкость.
– How did you get acquainted with him? [2] – вдруг спросила профессорша Наталью Борисовну, указывая глазами на Каменского.
– Энгельса зашел попросить, – пробормотал Петр Алексеевич.
А Каменский мягко, но серьезно заметил:
– Я знаю английский язык, так что вы говорите лучше на каком-нибудь другом.
И когда Софья Марковна смешалась и покраснела, он добавил снисходительно:
– Да вы не конфузьтесь. Языки надо знать, это ведет людей к сближению. Ведь вся беда людей с древнейших времен и до этого вечера состоит в неуменье и бессознательном нежелании общаться с людьми.
Он вызывал на беседу, и лицо его становилось все сосредоточеннее. Но кругом шел оживленный разговор о знакомых, об опере; занимал всех и ужин – молодые картошки с зеленью, бифштекс, вина… К ужину вышел и военный доктор, похожий на цыгана. Заспанный, добродушный, он все старался казаться трезвым и поэтому расшаркивался, подымал плечи и хриплым голосом говорил любезности дамам.
Тогда Каменский, обращаясь как будто к одному Игнатию, произнес целую речь. Голос его стал торжественным, глаза строгими и выразительными.
Он опять начал с того, что нужно в жизни. Современный человек, говорил он, отличается тем, что умеет становиться на всевозможные точки зрения и ни одной не признавать безусловно справедливой, ни одной не увлекаться сердечно. Жизнь стала слишком сложна, и сложная общественная организация парализует нашу волю и растягивает нас в разные стороны. Мы одурманили себя ненужными делами, мы загипнотизированы книгами и разучились говорить языком сердца. Мы слишком заняты, по словам Лаодзи и Амиеля, слишком много читаем пустого и бесплодного, когда надо стараться упрощать жизнь, стараться быть искренним, вникающим в свою душу, когда нужно отдаться Богу, служить только ему, остальное же все приложится. Мы устали от вероучений, от научных гипотез о мире, устали от распрей за счастье личности, слишком много пролили крови, вырывая это счастье друг у друга, когда жизнь наша должна состоять в подавлении личных желаний и исполнении закона любви. Злоба – смерть, любовь – жизнь, говорил он. Жизнь только в жизни духа, а не в жизни тела. Плод же духа – любовь, радость, мир, милосердие, вера, кротость, воздержание… Это повторяли людям все великие учители человечества, начиная с Будды…
– Ну, знаете, батенька, Будда был довольно-таки ограниченный субъект! – перебил Игнатий.
Каменский, не слушая, продолжал говорить. Он настаивал на том, что мы сами создаем себе миллионы терзаний только потому, что не хотим прислушаться к тому, что говорит нам сердце голосом любви, всепрощения и благоволения ко всему живущему; настаивал на том, что мы гибнем, развивая в себе зверские похоти, тысячи ненужных потребностей и желаний. «Желаете и не имеете; убиваете и завидуете и не можете достигнуть», – напомнил он слова апостола Иакова.
– Это все очень не ново! – послышались голоса, – это все давно слышанное. К сожалению, не так просто все развязывается. И любить по закону нельзя. Странный рецепт: возьми да полюби!
Гриша терялся – с обеих сторон говорили правду!
Размахивая полами сюртука, Подгаевский ходил по комнате и кричал над ухом Каменского:
– Я скажу вам словами такого же апостола, Павла: «Освободившись от греха, вы стали рабами праведности!»
– Лучше быть рабом праведности, чем похоти, – пробовал возражать Каменский.
Но Подгаевский был уже пьян. Пьян был и Вася, который все наклонялся и что-то бормотал на ухо Петру Алексеевичу, воображая, что говорит шепотом. А Петр Алексеевич сидел с раскрасневшимся лицом и мутным взглядом.
Ах, что кому до нас,
Когда праздничек у нас! —
запел он вдруг фальшиво и резко.
Дамы встали и начали прощаться. Поднялся и Каменский.
– Что же вы? – спросил Петр Алексеевич. – Уже уходите? Напрасно! Давайте споем.
Каменский пожал плечами.
– Какой вы веселый! – сказал он, нахмуриваясь.
– Веселый! – повторил Петр Алексеевич и вдруг прибавил с неприятной улыбкой: – Кстати о труде! Шкап-то скоро будет готов?
– В четверг принесу.
– После дождичка?
– А разве в четверг будет дождь?
– Да вот Брюс пишет – будет.
– Я в Брюса, к сожалению, не верю. До свидания!
– Жаль! А закусить разве не хотите? Ведь хочется небось?
Каменский посмотрел на него долгим взглядом, пожал окружающим руки и пошел из дома через балкон. Петр Алексеевич поднялся.
– Николка! – крикнул он на весь дом.
И когда вбежал лакей, прибавил:
– Лошадей нам! Вася, Илюша – в «Добро пожаловать»! Едем!
– Петр Алексеевич, – сказала Наталья Борисовна, – я тебя прошу, не езди!
– Мамаша! Оставьте! Стыдно при чужих людях…
Ах, что кому до нас, —
запел он снова, обнял доктора и Подгаевского и пошел в кабинет…
Дом опустел. Было слышно, как в столовой убирали посуду. Гриша сидел в своей комнате у открытого окна, стиснув зубы.
– В наше время таких бы не слушали, – со злобой говорил на балконе Бернгардт.
– Вы и теперь не слушаете, – отвечал злобно и Каменский.
– Мы жизнью жертвовали!
– Однако вы живы.
– Не каламбурьте! Вы увлекаете общество от полезной и честной работы в свою келью под елью.
– Это что же вы называете работой? Неужели эта дача похожа на рабочий дом?
– Я не про эту дачу говорю. Вы не ехидничайте. Любовь!.. А ведь у вас злоба кипит, вы сами просите борьбы… Вы, например, меня ненавидите сейчас.
– Поверьте мне, как брату, – горячо возразил Каменский, – у меня никакой нет злобы против вас. Запомните слова Паскаля: «Есть три рода людей: одни те, которые, найдя Бога, служат ему, другие, которые заняты исканием его, и третьи, которые, не найдя его, все-таки не ищут его»…
– Опять тексты!
– Да, тексты! – повторил Каменский снова с сердцем…
– Покойной ночи! – послышался немного погодя голос Игнатия.
– Прощайте! – ответил грустно и важно Каменский.
XI
На заре Гришу разбудили удары грома. Он открыл глаза.
День был серый и дождливый. От надвигающихся туч в комнате темнело; в сумраке мелькал красноватый отблеск молнии, после чего начинался где-то вверху смутный рокот. Он приближался тяжкими раскатами, так что дрожали стекла, и вдруг разражался треском и резкими ударами над самой крышей дома… И начинал сыпать дождь, сначала осторожно, потом все шире и шире, и затихший сад, густые чащи сочной зелени у раскрытых окон стояли не шелохнувшись, насыщаясь влагою. Тяжелый запах цветущих тополей наполнял сырой воздух.
Гриша хотел уже вставать, как в