Боже, до чего я несчастна! А он хотел поговорить со мной. О чем? «Необходимо…» И что же, я опять оскорбила его?
Она подумала и с грустью решила: «Нет, он понял. Он все понимает, он все знает… и ему тяжело».
Но как тяжело? Из сострадания?
Ах, если бы он любил меня!
«А тогда что?»
…последнего вопроса она разрешить не могла.
Они решили встретиться в Москве. Авилова должна была быть там, Антон Павлович сказал ей, что приедет из Мелихова.
18 марта 1897 года он ей написал:
«Сердитая Лидия Алексеевна, мне очень хочется повидаться с Вами, очень — несмотря на то, что вы сердитесь и желаете мне всего хорошего «во всяком случае». Я приеду в Москву до 26 марта, по всей вероятности в понедельник в 10 часов вечера, остановлюсь в Б. Московской гостинице, против Иверской».
…Она послала ему свой московский адрес, и 23 получила в Москве записку с посыльным:
«Б. Московская гостиница № 5. Суббота. Я приехал в Москву раньше, чем предполагал, когда же мы увидимся? Погода туманная, промозглая, а я немного нездоров, буду стараться сидеть {165} дома. Не найдете ли вы возможным побывать у меня, не дожидаясь моего визита к вам? Желаю вам всего хорошего. Ваш Чехов».
Я сейчас же ответила, что вечером буду у него. ***
Как я и обещала в письме, в восемь часов я входила в «Московскую».
Швейцар принял у меня пальто, и я стала подниматься по лестнице.
Вдруг он окликнул меня.
— А вы к кому?
— К Чехову.
— Так его дома нет. Вышел.
— Не может быть! Вероятно, он не велел принимать? Он нездоров. Он мне писал…
— Не могу знать. Только его нет. С утра уехал с Сувориным.
Я стояла на лестнице в полной растерянности. Прибежал какой-то лакей.
— Вот не верят, что Антон Павловича дома нет, — сказал ему швейцар.
— Он мне назначил. Я ему писала…
— Писем да записок с утра тут вон сколько накопилось, — сказал швейцар.
Тогда я быстро спустилась. На подзеркальнике грудкой лежала почта, и я, быстро перебирая ее, нашла свое письмо и зажала его в руке. {166} ***
На другой день пришел Алеша, брат Авиловой, и сообщил, что Антон Павлович серьезно заболел и его отвезли в клинику.
А 25 утром она получила записочку. «Вот вам мое преступное Curriculum vitae: в ночь под субботу я стал плевать кровью. Утром поехал в Москву. В 6 часов поехал с Сувориным в Эрмитаж обедать и едва сел за стол, как у меня кровь пошла горлом форменным образом. Затем Суворин повез меня в Славянский базар; доктора; пролежал я более суток — и теперь дома, т. е. в Больш. Моск. гостинице. Ваш А. Чехов.
Около трех часов дня во вторник мы с Алешей входили в приемную клиники. Нас встретила женщина в белом.
— Вот… моя сестра хотела бы видеть Чехова, — сказал Алеша.
На лице женщины в белом выразился ужас, и она подняла плечи и руки.
— Невозможно! Совершенно невозможно! Антон Павлович чрезвычайно слаб. Может быть допущена только Марья Павловна.
— А нельзя ли нам поговорить с доктором?
— С доктором? Но это бесполезно.
— Антона Павловича видеть нельзя. Допустить вас я не могу ни в коем случае.
Тогда заговорила я.
— В таком случае передайте ему, пожалуйста, что я сегодня получила его записку и… вот… приходила, но что меня не пустили.
{167} — Сегодня получили записку? Но он заболел еще третьего дня.
Я достала письмо Чехова и протянула ему.
— Он писал вчера.
Доктор отстранил письмо и насупился.
— Подождите, — сказал он и быстро вышел.
— Видишь? Пустят… — сказал Алеша.
Младший брат Лидии Алексеевны, Алексей Алексеевич Страхов, музыкант, обожал ее. С ним я познакомился в эмиграции, он бывал у нас на Бельведере. К сожалению, я тогда не знал о отношениях его сестры и Чехова, а теперь Алеши давно нет в живых. ***
Когда доктор вернулся, он сперва пристально посмотрел на меня, покачал головой и развел руками.
— Что тут поделаешь? — сказал он. — Антон Павлович непременно хочет вас видеть. Постойте… Вы в Москве проездом?
-Да.
— И это, чтобы видеться с вами он, больной, поехал из деревни в такую погоду?
— Приехал Суворин… — начала я.
— Так, так! И чтобы встретиться с Сувориным, он рискнул жизнью? Дело в том, сударыня, что он опасен, что всякое волнение для него губительно. Я снимаю с себя ответственность. Да.
Я растерялась.
{168}
— Невозможно теперь. Он вас ждет. Волнуется. Что тут поделаешь. Идемте.
Мы стали подниматься по лестнице.
— Что бы он ни говорил, — ни слова! Вредно. Помните: от разговора, от волнения опять пойдет кровь. Даю вам три минуты, не больше. Сюда… Ну… ну… — мягче прибавил он, — ничего… Сами будьте спокойнее. Через три минуты приду.
Он лежал один. Лежал на спине, повернув голову к двери.
— Как вы добры… — тихо сказал он.
— О нельзя говорить! — испуганно прервала я. — Вы страдаете? Болит у вас что-нибудь?
Он улыбнулся и показал мне на стул около самой кровати.
— Три минуты, — сказала я и взяла со стола его часы. Он отнял их и удержал мою руку.
— Скажите: вы пришли бы?
— К вам? Но я была, дорогой мой.
— Были?!
— Да не разговаривайте! нельзя. …
— Я слаб, — прошептал он.
— О чем вам рассказать, чтобы вы молчали?
— Сегодня едете?
— Нет, завтра.
— Так завтра непременно приходите опять. Я буду ждать. Придете?
— Конечно.
Вошел доктор и с любезной улыбкой обратился к Чехову.
— Пора, Антон Павлович. Не утомитесь.
— Минутку… Лидия Алексеевна! У меня просьба…
Доктор предупреждающе поднял палец и потом подал ему листик бумаги и карандаш. Антон Павлович написал:
{169} «Возьмите мою корректуру у Гольцева в «Русской мысли» сами. И принесите мне почитать что-нибудь ваше и еще что-нибудь».
Когда я прочла, он взял у меня записку и приписал:
«Я вас очень лю… благодарю». «Лю» он зачеркнул и улыбнулся.
Я простилась и пошла к двери.
Вдруг Антон Павлович окликнул меня.
— Лидия Алексеевна! Вы похожи на гастролершу! — громко сказал он.
— Это платье — Чайка, — смеясь, сказала я.
Доктор возмутился.
— Антон Павлович! Вы сами врач… Завтра, если вам будет хуже, никого не пущу. Никого!
Мы с Алешей шли обратно, и я все время утирала слезы, которые катились по лицу.
Дома меня ждали две телеграммы. Одна: «Надеюсь встретить 27. Очень соскучились». Другая: «Выезжай немедленно. Ждем. Целуем».
На другое утро третья: «Телеграфируй выезде. Жду».
Я отправилась в редакцию «Русской мысли» к Гольцеву за корректурой.
Узнав, что я была в клинике, он стал меня расспрашивать о состоянии здоровья Чехова и подозвал еще двух или трех лиц.
— Вот… свежие новости об Антоне Павловиче.
— Плохо, что весна, — сказал кто-то. — Вчера река прошла. Это самое опасное время для таких больных.
{170} — Я слышал, что он очень плох, очень опасен… — сказал еще кто-то.
— Значит, к нему допускают посетителей?
— Нет, нет, — сказал Гольцев. — Лидия Алексеевна передаст ему наши поклоны и пожелания. И скажите ему, что с корректурой спеха нет. Пусть не утомляется.
Я ушла из редакции очень расстроенная. Антон Павлович произвел на меня впечатление умирающего, а тут еще говорили, что он очень, очень плох, упоминали про реку… «Самое опасное время»… Чувствовалось, что считали его погибшим.
Идти в клинику было рано (раньше двух меня не пустили бы), и я пошла на реку.
На мосту я подошла к перилам и стала глядеть вниз. Лед уже шел мелкий, то покрывая собой всю реку, то оставляя ее почти свободной. День был солнечный, какой-то особенно голубой и сияющий, но в нем мне чудилась угроза, как и в мчавшейся из-под моста буйной нетерпеливой реке. Набегали льдины, кружились и уносились вдаль. Мне казалось, что река мчится все скорее и скорее, скорее, и от этого слегка кружилась голова.
Вот… Подточило, изломало и уносит. И жизнь мчится, как река, и тоже подтачивает, ломает, сбивает и уносит. «Самое опасное время»… «Плох Антон Павлович! Очень плох!»
Припомнилась мне его печать, которой он последнее время запечатывал свои письма. На маленьком красном кружочке сургуча отчетливо были напечатаны слова: «Одинокому везде пустыня».
«До тридцати лет я жил припеваючи», — как-то сказал он мне.
После тридцати осилила, изломала жизнь?
Жизнь! могла ли она удовлетворить такого {171} человека, как Чехов? Могла ли не отравить его душу горечью и обидой?
…едва он серьезно и требовательно оглянулся кругом, как уже начал себя чувствовать в пустыне, как уже стал одиноким. ***
Я пошла покупать цветы. Антон Павлович написал: «И еще что-нибудь». Так вот пусть цветы будут «что-нибудь».
В клинику я пришла как раз вовремя. Меня встретила сестра.
— Нет, Антону Павловичу не лучше, — ответила она на мой вопрос. Ночью он почти не спал. Кровохарканье, пожалуй, даже усилилось…
— Так меня не пустят к нему?
— Я спрашивала доктора, он велел пустить.
Сестра, очевидно, была недовольна и бросала на меня неодобрительные взгляды.
Я сорвала с своего букета обертку из тонкой бумаги.
— Ах! — воскликнула сестра. — Но ведь этого нельзя! Неужели вы не понимаете, что душистые цветы в палате такого больного…
Я испугалась.
— Если нельзя, так оставьте… оставьте себе.
Она улыбнулась.
— Все-таки, раз вы принесли, покажите ему.
В палате я сразу увидела те же ласковые, зовущие глаза.
{172} Он взял букет в обе руки и спрятал в нем лицо.
— Все мои любимые, — прошептал он. — Как хороши розы и ландыши…
Сестра сказала:
— Но этого, Антон Павлович, никак нельзя: доктор не позволит.
— Я сам доктор, — сказал Чехов. — Можно! Поставьте, пожалуйста, в воду.
Сестра опять кинула на меня враждебный взгляд и ушла.
— Вы опоздали, — сказал Антон Павлович и слабо пожал мою руку.
— Нисколько. Раньше двух мне не приказано. Сейчас два часа.
— Сейчас семь минут третьего, матушка. Семь минут! Я ждал, ждал.
— Нельзя вам говорить! — прервала я его.
— Когда вы едете?
— Сегодня.
— Нет! Останьтесь еще на день. Придите ко мне завтра, прошу вас. Я прошу!
Я достала и дала ему все три телеграммы. Он долго их читал и перечитывал.
— По-моему, на один день — можно.
— Меня смущает это «выезжай немедленно». Не заболели ли дети?
— А я уверен, что все здоровы. Останьтесь один день для меня. Для меня, — повторил он. Я тихо сказала:
— Антон Павлович! не могу.
…Мысли беспорядочно неслись в моей голове.
— Значит, нельзя, — сказал Антон Павлович. И я убедилась, что он опять все знает и все понимает. И Мишину ревность, и мой страх.
{173} Ночью она в вагоне не спала.
Не могла сладить со своими чувствами.
29-го она получила письмо от Антона Павловича. «Ваши цветы не вянут, а становятся все лучше.