Драугс, 1929), куда вошла также и статья «О тиграх» (С.147–154) — ответ на данную реплику И. Бунина.
Конец Мопассана*
Последние новости. — 1928. — 4 ноября (№ 2783). — С. 2–3.
Название рассказу дала книга Г. Норманди «Конец Мопассана» (Normandy G. La fin de Maupassant. — Paris, 1927). См. записи Г. Кузнецовой от 11 января: «Вечером И. А. читал вслух „Пышку“ Мопассана»; 17 мая: «И. А. читает „Конец Мопассана“ и все время даже за столом делится с нами прочитанным. Из этих рассказов заключаю, что в каждом из нас есть сумасшедший»; 29 октября: «Утром отправила фельетон „Конец Мопассана“. Сидя на террасе ресторана и глядя на закат, говорили о том, что солнце заходило также при Мопассане, при Башкирцевой и, еще раньше, в дали веков, при Александре Македонском. Говорили о „людях смерти“, к которым И. А. причисляет себя»; и от 1 ноября 1928 г.: «Вечером в кабинете И. А. с величайшим вкусом читает Мопассана, сидя в своей великолепной красной пижаме от „Олд Ингланд“. В. Н. слушает, уже лежа в постели» (Кузнецова-1967. — С. 48, 59, 78, 79, 80).
См. запись в дневнике Бунина от 2 августа 1917 г.: «Перечитывал Мопассана. Многое воспринимаю по-новому, сверху вниз. Прочитал рассказов пять — все сущие пустяки, не оставляют никакого впечатления, ловко и даже неприятно щеголевато-литературно сделанные» (Бунин-1990. — С. 28); от 3 августа: «Продолжаю Мопассана. Места есть превосходные. Он единственный, посмевший без конца говорить, что жизнь человеческая вся под властью жажды женщины» (Там же); от 20 августа: «Все читаю Мопассана. Почти сплошь — пустяки, наброски, порой пошло» (Бунин-1990. — С. 32).
На поучение молодым писателям*
Последние новости. — 1928. — 20 декабря (№ 2829). — С. 2. — Является откликом на статью поэта и критика Г. В. Адамовича (1894–1972) «О французской „inquietude“ и о русской тревоге» (Последние новости. — 1928. — 13 дек. (№ 2822)). Бунин и Адамович долгие годы были близко знакомы. Адамович восхищался Буниным: «Я никогда не мог смотреть на Ивана Алексеевича, говорить с ним, слушать его без щемящего чувства, что надо бы на него наглядеться, надо бы его наслушаться, именно потому, что это один из последних лучей какого-то чудного русского дня» (Адамович Г. Бунин: Воспоминания // Дальние берега: Портреты писателей эмиграции. — М., 1994. — С. 26). Вместе с тем взгляды писателей на литературу во многом расходились. В статье, вызвавшей раздражение Бунина, Адамович пытался подвести итоги эстетических исканий русского зарубежья.
«Мы засиделись в Европе, — дольше, чем думали, дольше, чем надеялись, — писал он. — Во всяком случае, слишком долго, чтобы можно было вернуться домой ни с чем — ничего здесь не приобретя и ничему не научившись. „Пора домой“ — это как бы лейтмотив, повторяющийся во всех наших здешних беседах. Пора — хоть и невозможно еще. Не удивительно ли, что в беседы эти редко вплетается другой мотив, казалось бы, столь естественный: что мы с собой в Россию привезем: „учености плоды, вольнолюбивые мечты“, как Ленский, или что-нибудь иное?» Далее Адамович писал о путях развития русской литературы, сравнивая ее с французской, и говорил о необходимости поисков обновления, обогащения, в частности, за счет опыта французской культуры. «В общем, в среднем французы пишут лучше нас, острее, яснее, тоньше, гибче. Писательская техника их несравненно богаче, опыт разнообразнее. Французские романисты уже не прельщаются ни натурализмом, ни „бытовизмом“ (советское словечко), которые многим из наших писателей представляются сейчас не только средством, но и целью. В частности, они поняли, что нельзя без конца ставить ставку на внешнюю изобразительность и что здесь уже в конце прошлого столетия был достигнут некоторый „максимум“. Ну, еще раз описана будет лунная ночь, так, что совсем „видишь“ ее, ну еще раз одним мазком показан будет какой-нибудь Иван Иванович, „как живой“, — а дальше что? Кто не согласен топтаться на месте, тот мало-помалу перестает описывать лунные ночи, или, вернее, делает это только попутно, не в этом видя цель. Рядом с внешним миром, как бы конечным для художника по возможностям своим, есть мир внутренний, вполне и безоговорочно бесконечный, вечно меняющийся, вечно новый. Он через видимое постигается, но лишь в том случае, когда это видимое не поглощает внимания, а как бы отходит на второй план… Все это французы поняли или чутьем почувствовали. У нас же еще многие молодые писатели тратят свои силы попусту и бьются в кругу, в котором после Толстого собственно делать нечего. Толстой, конечно, не был „бытовиком“, но он дал образцы предельной бытовой и внешней яркости, и нужна была вся сила его духовного пламенения, чтобы сквозь эту густую плотную яркость светился свет. Показать что-либо яснее Толстого нельзя, и всякие надежды на этот счет надо оставить. Надо вообще оставить этот путь. На Толстом не кончается литература (и не в приемах же и не в методах Толстого его величие!) — есть другие выходы. Крайне интересно в этом отношении творчество даровитейшего и убежденнейшего из „толстовцев“ Бунина, особенно поздние его вещи, после „Господина из Сан-Франциско“, — исключительно четкие, безошибочно выразительные по внешности и все-таки куда-то дальше рвущиеся, как бы изнывающие под тяжестью собственного совершенства…» (Ср. с отзывом французского литератора Рене Гиля в его письме к Бунину в 1921 г.: «…Как все сложно психологически! А вместе с тем, — в этом и есть ваш гений, — все рождается из простоты и из самого точного наблюдения действительности: создается атмосфера, где дышишь чем-то странным и тревожным, исходящим из самого акта жизни! <…> Скажу еще об одной характерной вашей черте, — о вашем даре построения <…> он, кажется, — позвольте мне это сказать, — присущ гению французскому, и когда он с такой ясностью выступает у вас, мне (эгоистически) хочется в ваших произведениях почтить французскую литературу. И, однако, вы ей ничем не обязаны. Это общий дар великих талантов» (Возрождение. — 1925. — 2 нояб. (№ 153)).
Даже высокая оценка его творчества не могла примирить Бунина с декларируемым Адамовичем неприятием «внешней изобразительности», а главным образом, с призывом к молодым писателям свернуть с толстовской тропы и заменить «описательство» «мудростью» «в какой-то чудесной пустоте». Б. К. Зайцев в своей статье «Тринадцать лет», посвященной очередной годовщине смерти Бунина (Русская мысль. — 1966. — 10 нояб.), вспоминал: «Бунин Толстого обожал… В юности, как это ни странно, Иван был даже одно время толстовцем, о чем сам написал. С годами это ушло, преклонение же перед Толстым, толстовской зоркостью, изобразительностью осталось. У самого Ивана внешней изобразительности чуть ли не больше, чем у Толстого. Почти звериный глаз, нюх, осязание» (Цит. по изд.: Зайцев Б. К. Голубая звезда. — М., 1989. — С. 496). Не случайна нарочитая «оговорка» З. Гиппиус в адрес Бунина, которой он долго потом попрекал ее: «…вы ведь считаете, что я не писатель, а описатель… Я, дорогая, вам этого до самой смерти не забуду!» Г. В. Адамович, по чьим воспоминаниям цитируется этот случай, продолжает: «Упоминание о мнимом „описательстве“ я слышал впоследствии от Бунина не раз. Неизменно оно сопровождалось сердитыми возражениями насчет того, что он вовсе не „описывает“ природу или быт, а воссоздает их». (Адамович Г. // Дальние берега. — СП-12). Вместе с тем в письме Л. Д. Ржевскому, автору рецензии на книгу «Воспоминания», Бунин рассерженно пишет: «Назвать меня реалистом значит… не знать меня как художника. Реалист Бунин очень и очень приемлет многое в подлинной символической литературе» (Цит. по: Бабореко А. К. Новое о Бунине // Проблемы реализма. — Вологда, 1980. — Вып. 7. — С. 167). В дневнике В. Н. Муромцевой-Буниной запись от 13 (26) февраля 1919 г.: «Ян недавно перечитал „Семейное счастье“ и опять в восторге. Он говорит, что мы даже и представить себе не можем, какой переворот в литературе сделал Лев Николаевич. Ян перечитывает старые журналы, а потому ему очень ярко бросается в глаза разница между Толстым и его современниками. — По дороге неслись телеги, и дрожали ноги, — прочел он; ведь это модерн для того времени, а между тем как это хорошо! Ясно вижу картину» («Устами Буниных». — Т. 1. — С. 208–209). В письме к Бицилли 5 апреля 1936 Бунин прямо говорит о своей «модерности» (См.: Русская литература. — 1961. — № 4. — С.153). Однако современники Бунина сохранили в памяти иное его отношение к модернизму. Например, М. Вишняк говорит в своей книге «Современные записки. Воспоминания редактора» о том, что Бунин «до самой кончины сохранил свое страстное, нетерпимое и несправедливое отрицание художников и мастеров слова не-бунинского толка — декадентов и символистов: Бальмонта, Брюсова, Блока, Белого, Сологуба, не говоря уже о Есенине, Клюеве, Маяковском» (Блумингтон, США, 1957. — С. 129). О том же писала Н. Берберова: «Всю жизнь Блок был для него раной, и весь символизм, мимо которого он прошел, чем-то противным, идиотским, ничтожным, к которому он был либо глух, либо яростно враждебен. „Больших дураков не было со времени Гостомысла“, — говорил он». (Берберова Н. Курсив мой. — Нью-Йорк, 1983. — С. 293.)
Бицилли признавал, что «Бунин создал свой метод, который оказался прямой противоположностью методу символистов. Последние шли от слова к вещам, Бунин шел от вещи к словам» (Бицилли П. Бунин и его место в русской литературе // Россия и славянство. — 1931. — 27 июня).
Не без иронии цитируя в своей статье Блока и Белого, Бунин доказывает, что и их «независимые» строки не лишены изобразительности.
За два года до статьи «О французской „inquietude“ и о русской тревоге» в «Звене» была опубликована статья Адамовича о творчестве Андрея Белого и А. Неверова (1926. — 6 июня (№ 175). — С. 1–2), где критик высказывает противоположную точку зрения на существо поднимаемой проблемы: «Совсем не страшно, если русская литература опять глубоко погрузится в этнографию, обывательщину, протоколизм, если она опять станет бытовой и натуралистической. Поэзия в быту не задыхается и не умирает. Настоящий художник может создать какую угодно бытовую панораму, в каких угодно образах отразить эпоху, послужить разным временным целям, — как было и с Гоголем, — но сам собой, не заботясь о том, он во всем этом выразит лишь свою единую Идею. А другие, помельче, тоже не проиграют, отдавшись быту. Во всех смыслах полезнее и приятнее добросовестные кропотливые „сцены с натуры“, чем любые литературные упражнения „вне времени и пространства“». И, спустя годы, в своих воспоминаниях о Бунине