Скачать:TXTPDF
Публицистика 1918-1953 годов

потом что было? А потом «порвалась цепь великая», пришел «разночинец», во-первых, гораздо менее талантливый, чем его предшественник, а во-вторых, угрюмый, обиженный, пьющий горькую (посчитайте-ка всех этих Левитовых, Орфановых, Николаев Успенских) и вдобавок сугубо тенденциозный (пусть с благими целями, но тенденциозный) да еще находившийся в полной зависимости от направления своего журнала, от идеологии своего кружка, от обязанности во что бы то ни стало быть «гражданином», от милости Скабичевских. А потом количество пишущих, количество профессионалов, а не прирожденных художников, количество подделывающихся под художество, все растет и растет, и читатель питается уже мастеровщиной, либеральной лживостью, обязательным народолюбием, пошлейшим трафаретом: если лошадь, то непременно «россинант» или «лукавая пристяжная», если уездный город, то непременно свинья в грязи среди площади да герань в окне, если комод, то обязательно «пузатый», если помещик, то уж, конечно, крепостник, зверь, если деревня, то только «лохматые избенки, жмущиеся друг к другу и как-то боязливо взирающие на проезжего», если «огоньки», то не иначе, как символические… и Бог мой, сколько легенд о жестокостях крепостного права или о Стеньке Разине!

Златовратский… Интереснейшая фигура!

Сколько лет этот самый Златовратский был чуть не для всей интеллигенции истинно Иверской! Он искренне мнил себя великим знатоком народа (его самых основных «устоев», глубины его души и «золотых сердец», его «извечных чаяний», его «подоплеки», его языка, его быта). Он считал себя замечательным писателем, таким, что то и дело хмуро и презрительно трунил над Толстым, а если хвалил, то тоже как-то свысока, небрежно. Что Толстой! Он считал, что он и сам мудрец, в некоторых отношениях даже почище Толстого: «Да, талант, но и чепухи в голове немало», нередко говорил он про Толстого, по своему обыкновению ворчливо, глядя куда-то в угол, по-медвежьи качаясь, бродя по комнате в опущенных штанах, в заношенной косоворотке, набивая машинкой папиросы. И все хмурил свои большие брови, чувствуя, вероятно, до чего даже и наружность его может потягаться с толстовской наружностью, — эти брови, маленькие глазки, огромный лысый лоб, остатки длинных жидких волос, вообще весь его мужицко-пат-риархальный вид, вид какого-нибудь Псоя Псоича, Псоя Сы-соича (излюбленные имена его героев из стариков).

Ко мне снисходил, даже иногда похваливал. Раз пробормотал:

— Да, ничего, ничего… Последняя ваша вещичка сделала бы честь и более крупному таланту… Писать можно

Почти всю жизнь прожил в Москве, в Гиршах. Бывали у него только его горячие почитатели и единомышленники. Возражений он не терпел. Из писателей более всего были ему милы самоучки.

Как интеллигенция почерпает свои знания о народе? Помимо литературы, еще и посредством общения с народом, а общение это, например, такое:

Поздней ночью, едучи из гостей или с какого-нибудь заседания на стареньком, гнутом извозчике по улицам Москвы или Петербурга, позевывая, спрашивает:

Извозчик, ты смерти боишься?

И извозчик машинально отвечает дураку барину:

— Смерти? Да чего ж ее бояться? Ее бояться нечего.

— А японцев, как ты думаешь, мы одолеем?

— Как не одолеть? Надо одолеть.

— Да, брат, надо… Только вот в чем заминка-то: царица у нас немка! Да и царькакой он, в сущности, русский?

И извозчик сдержанно поддакивает:

— Это верно. Вот у нас немец управляющий был — за всякую потраву полтинник да целковый! Прямо собака

Вот вам и готова твердая уверенность, что «наш мужичок мудро относится к смерти», что он революционер и так далее.

Профессор С. О. Фортунатов не умел зажечь лампу, свечку.

Нанимая квартиру, делал с хозяйкой письменное условие, что она (или ее прислуга) должна сама зажигать ему огонь.

И сколько было таких! И все, уходя с заседаний, яростно продолжали спорить даже и в прихожей и надевали разные или чужие калоши.

Чехов однажды (по своему обыкновению, совершенно внезапно) сказал мне:

— Знаете, какая, несколько лет тому назад, была история со мной?

И, посмотрев некоторое время в лицо мне через пенсне, принялся хохотать:

— Понимаете, поднимаюсь я как-то по главной лестнице московского Благородного собрания, а у зеркала, спиной ко мне, стоит Н. Н., — он назвал фамилию знаменитого актера, — держит за пуговицу Потапенко и настойчиво, даже сквозь зубы, говорит ему: «Да пойми же ты, что ты теперь первый, первый писатель в России!» — И вдруг видит в зеркале меня, краснеет и скороговоркой прибавляет, указывая на меня через плечо: «И он…»

Отличная, по-моему, история.

Откуда у русских актеров такая ненасытная жажда льстить, — хвалить без всякой меры, восхищаться до непристойности, быть столь несдержанным в словах?

Чрезвычайно типичная черта вообще для русской натуры, а для актерской (сугубо эмоциональной, женственной) особенно.

Ни в чем у нас нет меры, все истерика, жажда довести себя из-за всякого пустяка до отчаяния, вечное недовольство на все, везде и во всем мука, все не так, все ни к черту…

Наш лавочник Алисов, например. На моих глазах, несколько лет подряд, богатеет не по дням, а по часам, сравнительно молод, здоров, как бык, счастливый семьянин и так далее, а поминутно страдальчески косит брови, машет рукой, восклицает с полнейшей безнадежностью:

— Нет-с, это не жизнь, а каторга! Зарезался! Верите ли? Зарезался! Ой, нехорошо, Иван Алексеевич! Не хорошо!

— Да что не хорошо-то?

— Все-с! Все-с!

С необыкновенной легкостью впадаем в актерство, в ту или иную роль — особенно на людях, в собраниях. Чувствительны, нервны, самолюбивы, честолюбивы ужасно.

Вот, например, юбилей. Поручили кому-нибудь прочитать телеграмму. И телеграмма-то самая ничтожная: «Пьем здоровье дорогого юбиляра, желаем многих лет столь же славной деятельности» — только и всего. И все-таки тот, кто встал читать, до того взволновался, что побледнел, как полотно, задохнулся, руки прыгают… А те пьяные провинциалы в сюртуках, что выступают уже в конце, после всех главных речей, когда уже никто никого не слушает? Боже, с каким надрывом кричат они, с какой гордостью и как витиевато бахвалятся они с дальнего угла стола, именуя себя «скромными тружениками на ниве народной»!

Недавно (в конце июня сего четырнадцатого года) сгорел почти дотла уездный город.

Жара, сушь и ураган. А воды нет, у пожарных всего две водовозки и четыре лошади. Буйно, с гулом, с ревом пылали одновременно: земская управа, почта, казначейство, лучшие магазины… А народ, шальная Русь, как всегда бывает в таких случаях, сошел с ума от дикарского восторга и от возможности безнаказанно бесчинствовать: разбили винный склад, разбивали винные бочки, пили ковшами, пригоршнями, перепились зверски, бесновались, орали, плясали среди этого огненного ада… Один пьяный, носясь с горящей головней в руках, неистово кричал:

— Жги, поджигай! Пускай все, все сгорит!

И все покрывали дикие вопли какого-то вполне обезумевшего, растерзанного купца, бросавшего в народ деньги:

— Братцы! Родные! Все бросайте! Мой дом отстаивайте! Мой!

Русь, Русь, блаженная, еще не прожившая своих сказочных времен Русь…

Вспомнился Елец, представилась Черная слобода, бесконечный летний деньВесь день сидит некто босоногий и распоясанный возле своей разваливающейся хибарки, на гнилой лавочке. Мог бы хоть немного починить эту хибарку. Но нет, — лень, блаженная, дремучая. И весь день сидит и занимается с каким-нибудь рыжим кобельком:

— Дай лапку!

Кобелек не понимает, не дает.

— Говорят тебе, дай лапку! Ну? Дай лапку?

Кобелек не дает. И он бьет его по морде. Кобелек моргает, слабо, неуверенно подымает лапку, но тотчас же опять опускает ее. И опять пощечина и опять:

— Дай, сукин сын, лапку!

Записная книжка (о декабре 1919 г. в Ростове)*

Рассказ X., пережившего последние дни Ростова, конец декабря 1919 года. Спешу записать этот рассказ, — напечатать его в «Южном слове» уже не удалось. Впоследствии таким рассказам цены не будет.

Это страшное время, говорит X., никогда не изгладится из памяти тех, кто пережил его.

Хотя серьезность положения не скрывалась ни от нас, ни от населения и все грозные признаки быстро надвигавшейся развязки были налицо, все же как-то не верилось, что гибель Ростова так близка.

А между тем она наступила даже гораздо раньше, чем можно было предполагать.

Пришла неожиданная весть, что большевики внезапно появились у Матвеева кургана. И в городе поднялась паника, а для власти стало ясно, что необходима сдача города.

Расформировали Особое совещание, сократили до последней возможности состав служащих во всех ведомствах и приступили к эвакуации. Но, к несчастью, выполнить ее в необходимой мере было совершенно невозможно — за недостатком вагонов, паровозов, топлива…

Полностью отменили пассажирское движение и распорядились подавать вагоны только для эвакуирующихся учреждений.

Право садиться в вагоны предоставляли только женщинам и детям, и патрули беспощадно вытаскивали из вагонов ловких мужчин, тайком забиравшихся туда.

Однако, и при этом подвижного состава не хватало. И пришлось распорядиться по многим ведомствам, чтобы они грузили дела и имущество на подводы и шли за Дон, на станцию Батайск, походным порядком. Служащие многих правительственных учреждений, усадив свои семьи в теплушки и конские вагоны, целыми партиями отправились на Батайск пешком. И все же большое количество этих учреждений не успело, не могло сделать даже этого и оставалось в Ростове до самой последней минуты его.

Двадцатого декабря пришла новая жуткая весть: большевики захватили Таганрог. И тогда, вообразив, что он взят регулярными войсками и что вот-вот нагрянет конница Буденного, Ростов заметался уже в полном ужасе.

На улицах и на путях к вокзалу не стало от многолюдства ни проходу, ни проезду.

Лихорадочно заколачивались зеркальные витрины магазинов, пустели выставки и прилавки. Головокружительно падали цены на все и на вся, аукционные залы торговали с утра до вечера, — те что были характером потверже и поспокойнее, за сто рублей брали бутылку шампанского, стоившую вчера пять тысяч, почти даром скупали золото, серебро, драгоценные камни, мануфактуру… И среди неудержимого людского потока, стремившегося к вокзалу или к мосту, за Дон, то и дело мелькали озабоченные, взволнованные и полные страха и жадности лица спекулянтов, которые на повозках, на тачках и просто на собственных руках сплавляли вон из города свои пожитки.

Власть однако не теряла присутствия духа, оставалась на своих постах и пыталась ободрить население и прекратить его беспорядочное бегство, предоставление Ростова на произвол судьбы.

Запестрели на стенах домов призывы к спокойствию, приказы, распоряжения. Была объявлена всеобщая трудовая повинность и запрещен самовольный выезд из города всему мужскому населению от семнадцати до пятидесяти пяти лет. Через город проследовали по направлению к позициям свежие воинские части с музыкой, прогрохотали батареи.

И наступило временное успокоение. Началось возвращение беженцев обратно в город, стали открываться магазины и снова стали бешено расти цены: магазины снова наполнились разряженными дамами, на тысячи накупавшими всякой всячины к наступающему сочельнику… Больно и противно было глядеть на эту ужасающую русскую беспечность, так быстро сменившую безумную панику!

Впрочем, все это длилось очень недолго.

Двадцать второго декабря Главнокомандующий перенес свою ставку на станцию Батайск и покинул Нахичевань.

В городе распространились слухи о близком восстании местных

Скачать:TXTPDF

Публицистика 1918-1953 годов Бунин читать, Публицистика 1918-1953 годов Бунин читать бесплатно, Публицистика 1918-1953 годов Бунин читать онлайн