кусков сахару. Танька спрятала и думала:
«Ваське не дам, а как мать заголосит, ей дам».
Павел Антоныч причесал ее, подпоясал голубеньким пояском. Танька тихо улыбалась, втащила поясок под самые мышки и находила это очень красивым. На расспросы она отвечала иногда очень поспешно, иногда молчала и мотала головой.
В кабинете было тепло. В дальних темных комнатах четко стучал маятник… Танька прислушивалась, но уже не могла одолеть себя. В голове у нее роились сотни смутных мыслей, но они уже облекались сонным туманом.
Вдруг на стене слабо дрогнула струна на гитаре и пошел тихий звук. Танька засмеялась.
— Опять? — сказала она, поднимая брови, соединяя часы и гитару в одно.
Улыбка осветила суровое лицо Павла Антоныча, и давно уже не озарялось оно такою добротою, такою старчески-детскою радостью.
— Погоди, — шепнул он, снимая со стены гитару. Сперва он сыграл «Качугу», потом «Марш на бегство Наполеона» и перешел на «Зореньку»:
Заря ль моя, зоренька.
Заря ль моя ясная!
Он глядел на задремывающую Таньку, и ему стало казаться, что это она, уже молодой деревенской красавицей, поет вместе с ним песни:
Играть хочется!
Деревенской красавицей! А что ждет ее? Что выйдет из ребенка, повстречавшегося лицом к лицу с голодною смертью?
Павел Антоныч нахмурил брови, крепко захватив струны…
Вот теперь его племянницы во Флоренции… Танька и Флоренция!..
Он встал, тихонько поцеловал Таньку в голову, пахнущую курной избой.
И пошел по комнате, шевеля бровями.
Он вспомнил соседние деревушки, вспомнил их обитателей. Сколько их, таких деревушек, — и везде они томятся от голода!
Павел Антоныч все быстрее ходил по кабинету, мягко ступая валенками, и часто останавливался перед портретом сына…
А Таньке снился сад, по которому она вечером ехала к дому. Сани тихо бежали в чащах, опушенных, как белым мехом, инеем. Сквозь них роились, трепетали и потухали огоньки, голубые, зеленые — звезды… Кругом стояли как будто белые хоромы, иней сыпался на лицо и щекотал щеки, как холодный пушок… Снился ей Васька, часовые рулады, слышалось, как мать не то плачет, не то поет в темной дымной избе старинные песни…
1892
Кастрюк
I
Внезапно выскочив из-за крайней избы, с полевой дороги, во всю прыть маленьких лошадок летели по деревенской улице барчуки из Залесного. Подпрыгивая и хватаясь за холки, они гнались вперегонки, и ветер пузырями надувал на их спинах ситцевые рубашки. Теленок шарахнулся от них в сенцы, куры и впереди них петух, приседая к земле, неслись куда глаза глядят. Но отчаяннее всех улепетывала по деревенской улице маленькая белоголовая девочка в одной рубашонке. Обезумев от страха, она вскочила на огороды, несколько раз с размаху упала по дороге и вдруг увидала в воротах риги дедушку. С звонким криком бросилась она в его колени.
— Что ты, что ты, дурочка? — закричал и дед, ловя ее за рубашку.
— Барчуки… на жеребцах! — захлебываясь от слез, едва могла выговорить внучка.
Дед усадил ее на колени, начал уговаривать.
Внучка скоро затихла и, изредка всхлипывая, обиженным, вздрагивающим голосом начала рассказывать, как было дело.
Поглаживая ее по голове, дед задумчиво улыбался. В риге было прохладно и уютно. В мягкую темноту ее из глубины ясного весеннего неба влетали ласточки исчиликаньем садились на переметы, на сани, сложенные в угол риги. Все было ясно и мирно кругом — и на деревне и в далеких зазеленевших полях. Утреннее солнце мягко пригрело землю, и по-весеннему дрожал вдали тонкий пар над ней. Там, в полях, подымалась пашня, блестящие черные грачи перелетали около сох. Здесь, на деревне, в холодке от изб, только девочки тоненькими голосками напевали песни, сидя на траве за коклюшками. Кроме ребятишек и стариков, все были в поле — даже все Орелки, Буянки и Шарики.
Дед сегодня первый раз за всю жизнь остался дома на стариковском положении. Старуха померла мясоедом. Сам он пролежал всю раннюю весну и не видал, как деревня уехала на первые полевые работы. К концу Фоминой он стал выходить, но еще и теперь не поправился как следует. И вот всеми обстоятельствами деревенской жизни вынужден он проводить самое дорогое для работы утро дома.
— Ну, Кастрюк (деда все так звали на деревне, потому что выпивши, он любил петь про Кастрюка старинные веселые прибаутки), ну, Кастрюк, — говорил ему на заре сын, выравнивая гужи на сохе, между тем как его баба зашпиливала веретье на возу с картошками, — не тужи тут, поглядывай обапол дому да за Дашкой-то… Кабы ее телушка не забрухала…
Дед, без шапки, засунув руки в рукава полушубка, стоял около него.
— Кому Кастрюк — тебе дяденька, — говорил он с рассеянной улыбкой.
Сын, не слушая, затягивал зубами веревку и продолжал деловым тоном:
— Твое дело, брат, теперь стариковское. Да и горевать то, почесть, не по чем: оно только с виду сладко хрип-то гнуть.
— Да уж чего лучше, — отвечал дед машинально.
Когда сын уехал, он сходил за чем то в пуньку, потом передвинул в тень водовозку — все искал себе дела. То он бережливо, согнув старую спину, сметал муку в закроме, то там и сям тюкал топором. В риге он сел и пристально чистил трубку медной капаушкой. Иногда ворчал:
— Долго ли пролежал, — глядь, уж везде беспорядок. А умри — и все прахом пойдет.
Иногда старался подбодрить себя. «Небось!» — говорил он кому-то с задором и значительно; иногда подергивал плечами и с ожесточением выговаривал: «Эх, мать твою не замать, отца твоего не трогать! Был конь, да уездился…» Но чаще опускал голову.
Закипели в колодезях воды,
Заболело во молодца сердце, —
напевал он, и ему вспоминалось прежнее, мысли тянулись к тому времени, когда он сам был хозяином, работником, молодым и выносливым. Гладя внучку по голове, он с любовью перебирал в памяти, что в такой-то год в эту пору он сеял, и с кем выходил в поле, и какая была у него тогда кобыла…
Внучка шепотом предложила пойти наломать веничков, про которые мать уже давно толковала. Дед легкомысленно забыл про пустую избу и, взяв за руку внучку, повел ее за деревню. Идя по мягкой, давно неезженной полевой дороге, они незаметно отошли от деревни с версту и принялись ломать полынь.
Вдруг Дашка встрепенулась.
— Дедушка, глянь-ка! — заговорила она и быстро и нараспев, — глянь-ка! Ах, ма-а- тушки!
Дед глянул и увидал бегущий вдали поезд. Он торопливо подхватил внучку на руки и вынес ее на бугорок, а она тянулась у него с рук и радостно твердила:
— Дедушка! Рысью, рысью!
Поезд разрастался и под уклон работал все быстрее, весь блестя на солнце. Долго и напряженно глядела Дашка на бегущие вагоны.
— Должно, к завтрему приедет, — сказала она в раздумье. Блестя трубой, цилиндрами, мелькающим поршнем, колесами, поезд тяжелым взмахом урагана пронесся мимо, завернул и мелькнув задним вагоном, стал сокращаться и пропадать вдали.
Жаворонки пели в теплом воздухе… Весело и важно кагакали грачи… Цвели цветы в траве около линии… Спутанный меринок, пофыркивая, щипал подорожник, и дед чувствовал, как даже мерину хорошо и привольно на весеннем корму в это ясное утро.
— Здорово, сударушка, — закричал он, завидев идущего по рельсам сторожа-солдата. — Здравия желаем, ваше благородие! — прибавил он, чтобы подделаться к солдату и поболтать немного.
— Здравствуй, — сказал солдат сухо, не вынимая изо рта трубки.
— Иди, сударушка, покурим, — продолжал дед, — погуторь с Кастрюком. Я, брат, ноне тоже замест часового приставлен.
— Я путь должон обревизовать к прибытию второго номера, — ответил сторож и, наклонившись, тюкнул молотком по рельсе и пошел дальше.
Дед застенчиво улыбнулся и крикнул солдату вдогонку.
— А то погодил бы!
Солдат не обернулся.
По дороге назад дед поболтал с пастухами и полюбовался на стадо.
— Дюже хороши ноне корма будут! — сказал он.
— Хороши, — ответил подпасок и вдруг, с криком — назад смертные! — бросился за свиньями.
Стадо привольно разбрелось по пару Жеманно, на разные лады, тонкими голосками перекликались ягнята. Один, упав на колени, засовал мордочкой под пах матери и так торопливо, дрожа хвостиком и подталкивая ее, стал сосать, что дед засмеялся от удовольствия.
II
Поспешно подходя к своей избе, он увидал, что по выгону, прямо к ней, едет молодой барин из Залесного, и бросился отгонять под гору соседскую кобылу: вороной барский жеребец весь заиграл и заплясал, выгибая шею.
Сдерживая его и сгибая своей тяжестью дрожки, барин въехал в тень избы и остановился. Дед почтительно стал у порога.
— Здравствуй, Кастрюк, — сказал барин ласково и, отирая красное лицо с рыжей бородой, достал папиросы.
— Жарко! — прибавил он и протянул папироску и деду.
— Непривычны, Миколай Петрович, — захихикал тот. — Трубочку вот, а то шкалик- другой красенького — это мы, старики, любим!
— А я было к вам по дельцу, — начал Николай Петрович отдуваясь. — Ездил повещать на Мажаровку… надевай шапку-то, Семен!.. да вот, кстати, и к вам. Девок своих не пошлете ли ко мне?
— Аль еще не сажали? — спросил дед участливо.
— Запоздали, Миколай Петрович, запоздали…
— Я… — продолжал барин и вдруг так зычно гаркнул: «балуй», что дед со всех ног бросился держать жеребца.