из сухих кустарников, с треском вырвался вальдшнеп, над разлужьем высоко в небе парили ястреба. Весна!
Проскакав разлужье, галопом поднявшись на пригорок к широкому дубу, одиноко и великолепно красовавшемуся на нем, он спрыгнул с седла, привязал жеребца к ветке дуба и упал в нагретую листву под ним, закрыв помутившиеся от слез глаза. Уже и ястреба прилетели! Он взглянул вверх — да, вон он, высоко, высоко стоит в этом прелестном небе, повис, дрожит, распластав острые крылышки, весь трепещет, остро смотрит вниз… Если бы револьвер! Один удар как раз в сердце, вот тут, через эту синюю поддевку, — и всему конец!
* * *
В середине апреля, теплым и неподвижным утром, он подъехал к раскрытому окну учительницы, крикнул, неловко усмехаясь:
— Уже окно выставили?
Она тотчас показалась в окне — праздничная, необычная для деревни: в шелковой белой блузке, в черной шляпке с черной сквозной вуалькой до половины лица, за которой восточно сияли ее черные глаза.
— Здравствуйте, — радостно картавя, сказала она, — а я в город еду.
— Можно узнать зачем? — спросил он, глядя на нее вверх с седла.
— А это секрет!
Она улыбалась, блестя влажными зубами, которые как будто не совсем умещались в ее молодых губах.
— А меня с собой возьмете?
— Вас? У вас там тоже секреты?
— Нет, серьезно. Можно мне с вами? Мне дома так скучно — все один да один…
— Бедный! А что на деревне начнут говорить?
Голова у него слегка замутилась от этих слов, от близости, будто бы вдруг образовавшейся между ними.
— Пожалуйста, возьмите, — сказал он с наивной, совсем мальчишеской улыбкой, почувствовав, как это будет чудно — сидеть с ней вдвоем, наедине, сперва в тарантасе, потом в вагоне.
Она загадочно посмотрела на него, еще более увеличивая эту внезапную близость между ними.
— Ну, так и быть, возьму, — сказала она, точно уже получив какую-то власть над ним.
— Так я заеду за вами?
— Да я уж мужика наняла.
— Ну вот, мужика! Такая нарядная, и вдруг на телеге! Кого вы наняли? Терентия? Я заеду к нему, откажу и дам полтинник. Он с ума сойдет от радости.
— Да нет, это все как-то так неожиданно, странно… Вдруг едем вместе…
— То-то и хорошо, что вместе! Нет, я непременно заеду.
— Ну так смотрите же, не опоздайте, поезд идет ровно в пять.
Он весело засмеялся:
— Так что же вы так рано оделись?
Она прелестно смутилась, трогательно ответила:
— Да Терентий сказал, что после обеда ему нельзя ехать, ему нынче надо еще свинью куда-то везти. Отомчу вас, говорит, вернусь и еще с свиньей управиться поспею.
— Это замечательно! Отомчу вас, потом свинью! А вам ждать на станции целых пять часов?
— Что ж, я бы посидела до поезда в дамской комнате…
— И все из-за свиньи!
Тут засмеялась и она, необыкновенно звонко, с наслаждением. Он дернул лошадь ближе к окну, схватил ее руку и прижал к своим губам.
— Это уже мародерство! — сказала она, особенно прелестно картавя.
«Боже мой! — думал он, скача домой. — Неужели наконец освобождение?»
У своего крыльца он помедлил слезать с лошади, глядя в сад, слушая. Все мягко туманилось, в саду блаженно, изысканно выводили свои сладкие переливы черные дрозды. Разноцветные девки ходили с граблями и метлами по аллее, расчищая ее, наметая в кучу прошлогоднюю листву, на деревне протяжно, истомно перекликались петухи… Но когда он вошел в дом, ему сразу бросилась в глаза валявшаяся на лавке открытка, — с почты приехали без него. Он схватил ее: да, от нее! Всегда так — бросишь ждать, мучиться — и вдруг вот оно! Но на обороте открытки оказалось только два пошлых слова: «Привет из Москвы!» и даже без подписи. Насмешка или просто глупость? Он в клочки разорвал открытку, прошел в кабинет и с отвращением к себе, к своей жалкой любви, к своим мукам и воспоминаниям, ничком лег на тахту. Нет, освобождения нет и не будет. Заменить ее все-таки никто не может…
* * *
В дороге опять нашел на него обман — счастье сидеть плечом к плечу с нарядной, пахнущей духами девушкой, уже как будто втайне соглашающейся с ним на что-то самое дивное в мире. Он говорил что попало, опять смешил ее Терентием, держал ее левую руку, обтянутую черной лайковой перчаткой, и она не отнимала руки.
— Можно поцеловать хоть перчатку?
Она приложила палец к губам, сделала строгое лицо, кивнула на спину кучера, — он в ответ так сжал ее руку, что она с гримасой боли, но с явным удовольствием легонько вскрикнула: «Ай!».
На станции он побежал вперед, купил два билета второго класса, потом, когда стал подходить поезд, на ходу вскочил в вагон, тотчас нашел нужное купе и ввел ее туда, очень польщенную и его заботливостью, и непривычной роскошью путешествия. Потом они молча сидели рядом, переглядываясь и обмениваясь странными улыбками.
— Вы всегда ездите во втором классе? — крикнула она сквозь стук колес, несшийся в открытое окно, в которое бил вечерний полевой ветер.
— Что? — крикнул он, растягивая рот в счастливую улыбку.
— Я в первый раз в жизни! — крикнула она.
Вдали за голыми полями, садилось солнце, бросая на них красный свет, колеса ладно грохотали в свежеющим воздухе. Он опять взял ее руку, она не отняла ее, только отвернулась, глядя в окно.
— Ну вот и приехали, — тихо сказала она, когда поезд стал подходить к городскому вокзалу мимо уже зажженных станционных фонарей.
— Вы куда? — спросил он, выходя с ней из вокзала и со страхом думая, что сейчас останется один.
— На Покровскую, к подруге.
— Завтра я увижу вас?
Она подумала.
— Да. В городском саду. В одиннадцать. Там в это время никого не встретишь. В главной аллее.
— С десяти буду ждать.
— А теперь я поеду одна.
— Да. Прощайте.
Он посадил ее в разбитую, провисшую извозчичью пролетку, слабо пожал ее руку. Она обернулась, отъезжая, — мелькнули в сумерках се черные глаза за сквозной вуалькой…
Он ночевал в первых попавшихся номерах. Как вошел, сразу разделся и лег на железную кровать с коленкоровой простынкой и тяжелой как камень подушкой, набитой крупными, трещащими под головой перьями, и проснулся в шесть утра. За дверью еще сонно шаркала половая щетка. Он выглянул в узкий коридор, озаренный желтым ранним солнцем, заказал горничной с сухими волосами и жилистой шеей, которая мела в коридоре: самовар…
Надо было убить бесконечное время до одиннадцати. Он вышел, пошел куда глаза глядят. Утро опять было теплое, мягкое. Мирный, мерный звон колоколов, тишина, за заборами сады, ветви деревьев в почках… «Господи, избавь меня он нее! — думал он, шагая. — Как я буду опять счастлив!»
По глухой Садовой улице он пришел к обрыву над рекой, замкнутому древней приземистой церковкой. Тупик, сады за заборами, деревянные домишки в три окна; золотой крест над куполом мягко мерцает, тает в теплом воздухе… Церковные двери были раскрыты, он, крестясь, вошел. Низкие своды, ни души, холодок и старый, сложный церковный запах. Голые, низкие стены выкрашены синей, как сахарная бумага, краской, в куполе светло, внизу синевато, сумрачно; алтарь грубо блещет, в прорези золото-кованых царских врат сквозит красный шелк завесы… Он поднялся на ступени амвона, подошел к чудотворной иконе возле северных дверей алтаря. Она была из толстого темного дерева на бархатной вишневой подкладке и вся цветисто пестрела за мерцавшей перед ней лампадкой: темное серебро оклада, на окладе множество поддельных драгоценных камней, висят образки и ленты, оловянные сердца, руки и ноги, исцеленные части тела… Он стал на колени, припал лбом к полу, напрягая все свои душевные и телесные силы на безмолвную мольбу: «Господи, помоги! Спаси и помоги! Возврати мне ее! Все- таки не могу я без нее!»
В городском саду он без конца и все быстрее и быстрее ходил взад и вперед по главной аллее. Парило, собирались, чадили и густели облика. Сердце замирало и от заходящей грозы, и от оскорбительной тоски напрасного ожиданья. Прошло полчаса, час, — в аллее все никто не показывался. Грубый обман или ей почему- нибудь никак нельзя было прийти? Он еще раз взглянул на часы: уже половина первого. Какое счастье, что есть поезд домой в половине второго! Он кинулся вон из сада, на все лады проклиная себя за все те дурацкие планы, которые он строил на этот день.
* * *
Вечерело тихо, печально, сумрачно. Он шел по своему саду, сладко и болезненно чувствуя: ночью будет первый обильный дождь, животворный, весенний… Все серо и голо, грифельный осинник за шалашом в овраге засыпан гниющей листвой. Он пошел целиком сквозь осинник, скользя по ней. В большом пне над оврагом еще лежал налитый водой раскисший снег, в овраге лился, булькал из буерака в буерак, с уступа на уступ, паводок. Он перепрыгнул через него, выбежал по круче другого бока к соломенному валу, перелез через него как раз на задворки Машкиного двора, прошел между ним и другим домом, вышел на темнеющую деревенскую улицу и остановился перед Машкиной избой, — она была крайняя, была особенно бедна и черна, с прогнившей, седлом проломившейся крышей, — и заглянул в полуразбитое окошечко. Машка, высокая, костлявая, в желтом ситцевом платье, стояла, глядясь в зеркальце. На улице никого не было, но он все-таки нырнул в сенцы, воровски быстро отворил дверь избы и быстро запер