никогда не «гласят» в земстве, и только некоторые из них, вроде Капитона Николаевича, стремятся зажить по-новому, свесть знакомство с городом, и, к несчастью, это знакомство ограничивается господами вроде Ивана Ивановича. Другое дело помещики, имеющие от трехсот до тысячи десятин. Прежде всего — большинство из них народ картавый… Вы думаете, что я говорю глупости? Ничуть. Я передаю только факт, по-моему характерный: не выговаривать буквы «р» считается за особый шик! Иначе как же объяснить то, что я, бывши недавно на земском заседании, насчитал из двадцати четырех гласных восемнадцать человек картавых?
Затем они очень часто появляются в городе, состоят постоянными клиентами парикмахеров, тогда как мелкопоместные подстригаются дома; сидя у парикмахера Николаева, любят, чтобы мастер им рассказывал городские новости о театре, об актрисах и так далее; злоупотребляют в гостиницах питьем сельтерской воды; если и носят поддевки, то ради шику — с серебряным поясом, при лакированных сапогах; любят изображать из себя дельных образованных земледельцев; выписывают, кроме других газет, сельскохозяйственные, «держат охоту», верховых лошадей — словом, стараются всегда, хоть в мелочах, быть помещиками, любя и соединяя кое-что из прежней помещичьей жизни (увы, немногое, то есть «держать охоту», ездить в город на своих тройках и т. п.) с новыми обычаями — ездить на выставки, толковать о «порядочности», о Толстом, о модных политических новостях, о практичности американцев, о школах, о земских больницах, участвовать в любительских спектаклях, картавить, говорить: «вы дугак» лакеям и т. д. и т. д.
Вот, скажете вы, «нагородил» человек мелочей. Что делать! Может быть, и сказал что-нибудь верное…
Пока Капитон Николаевич пошел по хозяйству, то есть покричать на работников, чтобы те скорее поили лошадей, и отодрать вихры пастушонку, очень похожему, по словам кухарки, на «лупоглазого дьяволенка», за долгое спанье, — Софья Ивановна страшно хлопотала: она уже сбегала и выдала на кухню мяса, поросят и даже жирного индюка (ждали, что приедет один из важных гостей — «картавый», то есть настоящий помещик), велела переставить по-новому мебель в гостиной и, наконец, села в кабинете, перед письменным столом, чтобы написать несколько записок, содержание которых наизусть знает еще с детства каждый прудковский помещик, потому что, чередуясь в справлении праздников, каждый из них писал соседям такие записки.
Поэтому Софья Ивановна недолго сидела в глубоком оцепенении, как это обыкновенно бывает с нею в затруднительных случаях сочинения писем. Она поискала бумаги, и так как таковой, по обыкновению, не оказалось, то она, тоже по обыкновению, взяла с этажерки первую попавшуюся книжку сельскохозяйственного содержания, выдрала из нее чистые листы, находящиеся непосредственно после переплета, и начала писать:
«Многоуважаимая Анны Ванна!
Я и все наше семейство прошу вас севодня к нам на пирох и обед и пришлите пожалуста тарелки пол дюжены ножей вилок и сковородочку для хворостиков, чем премного обяжете
уважающею вас С. Шахову».
Это письмо было адресовано к соседке, которая имела то преимущество пред прудковскими помещиками, что обладала громадным количеством различной посуды и кухонных принадлежностей.
Следующая записка была к потомку мещанина Дрыкина, о котором мы уже упоминали, — именно к содержателю винной лавки на большой дороге:
«Прашу отпустить 1/2 ведра вотки для людей и 5 селедок».
Подписи не было, ибо ее заменил каучуковый штемпель, на котором значилось: «Экономия Капитона Николаевича-Шахова».
Подумав некоторое время, Софья Ивановна написала еще одну записку:
«Любезный брат Уля приезжай севодня со всеми вашими, привези гитару и немецкую гармонию, а также стихи Яков Савелича, а если есть коробку сардин, у вас осталось от Илина дня, а то у нас можит не хватить, чем премного обяжешь
Любящую тибе С. Шахову».
Едва успела Софья Ивановна упомянуть имя Якова Савельевича, дальнего родственника Кап и тон а Николаевича, как на дворе показался сам Яков Савельевич. Он шел по двору, неловко отбиваясь от собак палкою.
Это был человек очень странного вида. Он был уже стар, но трудно определить — скольких лет. Невысок ростом, худ, но не болезненно худ, а, что называется, жилист, немного сутуловат; физиономия — далеко не красивая: усики словно щипаные, жесткие, нос — как у Данте, над маленькими подслеповатыми глазками важно и недовольно сдвинуты редкие брови, такие же жесткие и неопределенные по цвету, как и усы… На голове у Якова Савельевича был измятый летний картуз, на теле — старая ватная поддевка и широкие, легкие шаровары, которые не были запрятаны в сапоги, а болтались над огромными старыми штиблетами, обутыми на босую ногу.
Софья Ивановна сама отворила ему дверь и, увидев его, посиневшего от холода, всплеснула руками:
— Яков Савельич! Откуда вы? Даже посинели все!
Яков Савельевич, хотевший было поздороваться с нею, остановился.
— Как это посинел? — спросил он своей обычной скороговоркой.
— Синий! синий! — передразнил он недовольным тоном. — Не понимаю, какое вам до этого дело: посинейте вы хоть с ног до головы, я и не по думаю на вас ахать и охать.
Софья Ивановна, давно знавшая характер Якова Савельевича, с улыбкой покачала головой:
— Господи! сердит-то как стал!
— Я, мать моя, родился таким, — бормотал Яков Савельевич, стаскивая с себя поддевку.
Софья Ивановна хотела было выразить ту мысль, что человек не может остаться навек таким же, каким родился, но Яков Савельевич перебил ее вопросом:
— Николай Матвеевич у себя?
И, не дожидаясь ответа, пошел к нему в спальню.
— Кто же эта личность? — спросите вы. — Босяк?
— Нет.
— Пьяница?
— Опять же нет… то есть, по крайней мере, не в буквальном смысле этого слова.
— Кто же?
Яков Савельевич Матвеев — кандидат физико-математических наук Московского университета.
Прошлое Якова Савельевича я знаю только по слухам и по его рассказам. Отец его был наш недальний сосед, человек очень богатый, бывший когда-то предводителем елецкого дворянства. Следовательно, в детстве и молодости Якову Савельевичу не приходилось терпеть никаких лишений. «У нас, милый мой, — рассказывал он мне, — три гувернера было: я, брат, еще с десяти лет, как по-русски, говорил на английском и французском языке». И это — правда… Впрочем, полным материальным благоденствием Якову Савельевичу пришлось пользоваться сравнительно недолго. Блестяще окончив курс Лазаревского института восточных языков, он поступил в университет и, кажется, в первые каникулы страшно поссорился с отцом: отец хотел наказать его головомойкой за какой-то кутеж, но, по характеру Якова Савельевича, из этого вышла страшная катавасия. Отец сгоряча крикнул, чтобы сын убирался на все четыре стороны («чтобы ноги твоей у меня до гробовой доски не было»), и сын в точности исполнил это. Он в тот же день уехал в Москву.
Отец через несколько месяцев написал ему, прося забыть ссору, и даже прислал денег. Яков Савельевич даже не ответил на это письмо.
Окончивши курс, он не захотел кланяться и просить какого-либо большого места и поступил учителем в какой-то пансион. Не знаю, по каким причинам, но только он удержался там надолго — прослужил около двадцати лет. Правда, служил он, как рассказывают, не особенно усердно: с ранней молодости он страшно любил выпить, любил веселую компанию, в которой всегда слыл за человека взбалмошного и придирчивого, но в то же время — за первого остряка и анекдотиста: не трогай только!
Службу он бросил сейчас же, как только его известили, что старик на столе. Он приехал в деревню и узнал, что по завещанию отец оставил все своей дочери от садовницы.
«Ну, да не возьмет же она все одна», — подумал Яков Савельевич, но жестоко ошибся. Сестра даже от дому ему отказала. Яков Савельевич подумал-подумал, скрипнул зубами, плюнул и уехал в город. Там он пил, как говорится, без просыпу, почти месяц и, спустивши последние рубли, вернулся в родные места.
Жизнь его с тех пор изменилась резко.
Сначала Яков Савельевич стал гостить по соседям, надеясь впоследствии куда-нибудь пристроиться. На первых порах его, как нового человека, принимали с удовольствием. Прудковских помещиков главным образом привлекал его неистощимый запас анекдотов и мастерская передача их. Но затем Яков Савельевич устроил несколько скандалов, заметив, что его начали принимать только как шута и анекдотиста, и от него стали запираться.
Яков Савельевич поселился у нас в качестве моего учителя. Тут я отлично вызнал его характер, привычки и странности. Бывало, я по целым часам наблюдал за ним, как он, по своему обыкновению, ходит по комнате из угла в угол и жжет папироску за папироской, или простее — цигарки махорки.
— Яков Савельевич? — спрошу я. — Зачем вы этот черный табак курите?
— Я привык, — ответит он отрывисто, даже сердито и опять зашагает.
Однако всем было понятно, что тут играет роль не привычка: Яков Савельевич вечно боялся, что его держат из сожаления, и сокращал свои потребности до минимума.
Например, бывали такие сцены.
Придет купец с красным товаром. Отец приходит к нам в класс и предлагает Якову Савельевичу купить что-нибудь. До тех пор мирно прохаживавший Яков Савельевич словно взбесится.
— Про какие рубашки вы толкуете? — вскрикивает он сердито. — На что мне рубашки? На бал, что ли, я собираюсь? Из-за чего вы хлопочете?
— Да ведь у вас одна рубашка.
Яков Савельевич вздергивает плечами, плюет и продолжает ходьбу.
Спал Яков Савельевич в кухне, на печке… Словом, не отказывал он себе только в выпивке. Подвыпивши, он сначала становился весел, сыпал анекдотами, а потом придирчив. В конце концов, переругавшись со всеми, он уходил в наш «класс» и чуть не до полночи ходил из угла в угол, энергично жестикулируя и разговаривая сам с собою. Но иногда дело кончалось более серьезно. Так, например, один раз Яков Савельевич особенно крупно переговорил с отцом и в конце концов «вылетел» за крыльцо… Я, следивший эту историю из-за кустов палисадника, бросился к матери:
— Где Яков Савельевич?
— В амбаре заперся.
Я побежал в амбар. Дверь в него была отворена, и я еще издалека услыхал, что Яков Савельевич в страшном возбуждении. Он бегал из угла в угол, размахивал руками, бормотал и иногда закатывался злорадным смехом. Платье его было в беспорядке, волосы растрепаны… Заметив меня, он подбежал к двери и захлопнул ее.
Я воротился в дом, надеясь, что завтра все войдет в прежнюю колею. Но и назавтра Яков Савельевич не вышел из амбара. Присланный ему обед он воротил, не тронувши. На другой день это повторилось, на третий — тоже.
Я наконец решился пойти в амбар.
Яков Савельевич лежал на полу, подложив себе под голову сюртук.
— Что ж, — спросил я, — когда мы будем учиться?
— Как когда? — вскочил Яков Савельевич. — Да сегодня. Приноси сюда книги.
— А в доме?
— В дом я, мой милый, не пойду.
Я растерялся.
— Совсем?
— Совсем.
Я замолчал. Яков Савельевич сделал цигарку и долго курил, сильно затягиваясь. Потом отвернулся к стене и глухо проговорил:
— Принеси, пожалуйста… корочку хлебца… Чтобы не знали.
Эти слова ударили меня по сердцу: я машинально вышел из амбара, убежал в сад и долго ревел там. Потом, вспомнив, что Яков Савельевич