Николаевич.
Все усмехнулись и смолкли. Говорить было решительно не о чем, как это ни странно может показаться читателю. Дело в том, что прудковские помещики, несмотря на то что живут друг от друга, что называется, в двух шагах, никогда почти не бывают у соседей в обыкновенное время. Понятно, что общие интересы, которых и так немного, совсем теряются.
Дьякон огляделся и твердо решился начать разговор.
— Каково это? — сказал он. — Знаменье, можно сказать, на дворе, а между тем еще совсем весна… Бывало, в эту пору…
— В самом деле, — подхватил Капитон Николаевич, — странная погода: у меня уже пшеница начинает вымерзать…
— А позвольте спросить, — продолжал дьякон, — сколько вы изволили в нынешнем году сеять?
— Немного, — небрежно ответил Капитон Николаевич, — десятин восемьдесят.
— Однако! — изумился дьякон.
— Что ж ему! — вмешался Уля, — живет… паном!
Капитон Николаевич скромно стал рассматривать папиросу и сильно затягиваться.
— А вот, в бытность мою на Кавказе, — начал вдруг Нил Лукьянович, — я в декабре еще цветочки рвал.
Дьякон и тут нашелся.
— Да, — сказал он, — в южных странах совсем не то.
— В Севастополе, — подхватил весело Уля, — небось теперь еще пыль в городе.
При воспоминании о Кавказе Нил Лукьянович, по обыкновению, захотел рассказать что-нибудь про графа Муравьева и только обдумывал, как бы получше свесть разговор на него, а потом уже перейти к анекдотам из жизни разных главнокомандующих — эти анекдоты он ужасно любил. Он столько знал их и читал, что почти разучился иначе начинать свою речь, как не «в бытность свою» и т. д.
Дьякон тоже горел нетерпением рассказать что-нибудь, но решительно не мог ничего придумать.
— А вот со мной раз, — начал он нерешительно, — был случай такого рода…
— Постой! — закричал Уля. — Ведь я стихи Яков Савелича привез.
— Про что стихи? — в один голос спросили и дьякон и улан.
— А вот слушайте. Слышали, что недавно у Николая Ивановича мужики ветчину украли? Ну, так стихи называются «Ветчинный допрос». Урядник «хорошо» допрашивал, — пояснил он.
Все приготовились слушать, заранее улыбаясь. Уля вынул несколько исписанных листков из кармана и подал знак к молчанию.
— «Ветчинный допрос», — начал он громко.
Все опять улыбнулись.
Власти все давно уж в сборе, —
продолжал Уля, сдерживая улыбку, —
Суд начнется, значит, вскоре;
Сам урядник правил суд,
Понятых трех пригласили,
А чтоб власти опросили
По порядку и по чину
Злодеяний столь негодных,
Двух синьоров благородных
Пригласили на дознанье…
Началося заседанье!
— Скандировано прекрасно! — сказал дьякон.
— Ну, слушайте, слушайте:
Протянул урядник ноги,
Ус рукою закрутил
И к стоящим на пороге
С речью грозной приступил:
«Ведь вы знаете, канальство,
Что я высшее начальство!..»
При этих словах все покатились со смеху. Но вдруг на дворе загамели собаки и послышался звон колокольчиков. Все бросились к окну.
— Алексей Михайлович… Коротаев… — забормотал Ка-питон Николаевич и опрометью бросился на крыльцо встречать настоящего помещика.
Коротаев был действительно «настоящий» помещик, то есть постольку, поскольку очень многие из елецких немелкопоместных могут считаться людьми с состоянием. У него было около шестисот десятин, небольшой крахмальный завод, но была и кипа извещений от дворянского банка, в которых очень вежливо, но и очень внушительно напоминалось, что срок процентам тогда-то. Такие извещения всегда влекли за собой поездки к «скотине» Обухову, и поездки эти были «крайне неприятны»… Согласитесь, господа, что неприятно же человеку с гербом («турухтан на синем поле»), человеку, «к во-ро-там которого это животное прежде не посмело бы в шапке подъехать», бывшему гусару, образованному господину, играющему в любительских спектаклях, — ехать к Обухову и несколько часов крайне неестественно держаться… да, неестественно — как же иначе? Ведь неловко, черт возьми!
Приедешь к нему, к этому Обухову, — дома нет, на «футорь» поехал. Нечего делать — извольте дожидаться! Наконец приезжает.
— А, Алексею Михайловичу! Почтение («ласков, скотина!»).
— Здравствуйте, Вукол Матвеевич. («Матвеевич»! как это вам нравится!) Дело есть («без обиняков стараешься приступить»).
— Дельце-с? Что ж, слава богу! Без делов жить — в опорках быть!
— Мне, видите ли, любезный, товарищ должен («соврешь поневоле») несколько тысяч и до сих пор не возвращает. Я ему пишу, что мне самому крайне… то есть не крайне, но, во всяком случае, нужны деньги… то есть теперь нужны (весной я бы его и не стал беспокоить, — у меня будет до пятнадцати тысяч), а он гырт, что сейчас не может.
— Не может? А-а, как же так можно! Нехорошо, не по-товарищески… («Как будто слушает, верит и сочувствует»).
— Ну да, конечно… Так что вот я по пути… завернул к вам… не знаете ли, где достать?
Обухов делает вид, что задумывается.
— Достать? Достать, миленький, трудно… По нынешним временам…
— Ну, полно, полно, Вукол Матвеевич («поневоле, знаете, приходится допускать фамильярности»).
Обухов вздыхает.
— Ничего не поделаешь, миленький.
— Да вы… может быть, сами дали бы… Мне ведь, собственно, не нужны… но, во всяком случае… (чтобы скрыть неловкость, приходится блуждать глазами по потолку, затягиваться папироской и качать ногой).
— Я? — изумляется Обухов. — Какие же у меня деньги?
— Да ну, полоно, полно. Ведь можно?
— Нет, — отвечает с глубоким вздохом Обухов, — нельзя… нельзя, миленький.
— Нельзя на небо влезть, — говорит ваша умная купеческая пословица.
— На небо-то на небо, а денег-то достать трудно… Ох, как трудно по нынешним временам…
— Будто бы трудно?
— Трудно, миленький!..
В конце концов «скотина» дает, но ведь «это мучение»!..
…Таким образом, de facto Коротаев был очень мелкопоместный, но по типу вовсе не принадлежал к такому разряду помещиков…
Поэтому и к Капитону Николаевичу он попал случайно. Он помнил, что этот Шахов звал его, усиленно звал на Знаменье, и, проснувшись в этот день, невольно вспомнил его. «Проветриться, что ли? — подумал Коротаев, сидя у себя в кабинете. — Кстати, куплю у него партию картофеля — он, вероятно, в долг даст».
Результатом таких размышлений был крик:
— Иван!
Вошел лакей Иван.
— Позовите кучера Василья.
Явился Василий и стал у двери. Барин покачивался в качалке.
— Сегодня я выезжаю, Василий.
— Слушаю-с.
— Ты со мной поедешь.
— Слушаю-с. Барин улыбнулся.
— Что это у тебя, Василий, за солдатская привычка: «слушаю-с», — сказал он ласково, как многие из помещиков говорят с кучерами.
Василий растянул рот до ушей в подлую улыбку.
— Каких же запрягать прикажете, Алексей Михалыч?
— Запрягать-то? Я думаю, Василий, — Малиновского в корень… ну… Красавчика на правую пристяжку…
— На правую его не годится, Алексей Михалыч.
— Не годится?
Барин в раздумье поднял брови.
— Ты говоришь, Красавчика не годится? Что так?
— Жмется он, Алексей Михалыч, к оглобле. Как запряг справа — жмется, бог с ним, да и только.
— Жмется, ты говоришь? Ну, так запряжешь направо… ну хоть Киргиза. Ведь Киргиз не жмется.
— Боже сохрани! Киргиз — лошадка умная…
— «Боже сохрани»! Ха-ха!.. А знаешь что, Василий? Не лучше ли нам парою?
— Тройкой, Алексей Михалыч, форменней.
— «Форменней»! Ну, как знаешь.
— Слушаю-с.
Алексей Михалыч затянулся папироской, тихонько замурлыкал: «Si vous n’avez rien a me dire»[12 — Если вам нечего мне сказать (фр.)],— и, поглядывая на конец уса, сказал:
— Ну, так так-то…
— Колокольчики прикажете?
— Твое дело, Василий…
Василий опять осклабился и тихонько вышел.
Боже мой, какой переполох в доме произвел приезд Алексея Михайловича! Из девичьей ринулась Катерина, сгребла в объятия все убогие шубы и шапки гостей и, рискуя рухнуться в коридоре от удара, переволокла их в девичью и бросила на полу; Софья Ивановна тоже бросилась в спальню, к комоду, выдернула ящик, схватила все лучшие салфетки, прибежала в зал, посхватала все старые и моментально разбросала новые на их места, сшвырнула с фортепьяно кошку, так что та, треснувшись об пол, несколько минут сидела как остолбенелая… Затем опять бросилась в переднюю и велела достать из погреба коньяк и маринованную осетрину… В кабинете тоже все повстали с мест и заговорили разом.
— Это Коротаев? — бормотал Уля. — Он, говорят, богатый!
— Коротаев? — быстро спрашивал улан. — Не Якова Семеновича сын?
— Троечка-то какова! — повторял дьякон.
Василий, которому был отдан приказ «оставить холопскую привычку подносить во весь карьер к крыльцу», въезжал во двор медленно и, сдерживая пристяжных, вычурно покрикивал:
— Ше-елишь! Баловай![13 — От слова баловаться. (примеч. Бунина)]
Капитон Николаевич сбежал с крыльца и, почему-то поспешно расправляя бакенбарды, несколько раз поклонился и радушно сказал:
— Милости просим! милости просим!
Коротаев сдержанно поклонился, сдержанно сказал: «Поздравляю», — и пошел в дом.
Когда он стал раздеваться, остальные гости вышли из кабинета и остановились около него.
— Простите, пожалуйста, — закартавил Коротаев, — я, знаете, еду в Елец по делу… так что костюм у меня дорожный.
— Помилуйте! — воскликнул Капитон Николаевич.
— Вот глупости какие! — восторженно подхватил Уля, — мы церемоний не любим…
— Сущие-с пустяки… — начал было дьякон, но покраснел и откашлялся.
Один Бебутов стоял гордо и, покачивая головою, смотрел равнодушно.
Коротаев слегка поклонился всем и вошел в кабинет. Все уселись и замерли как будто в ожидании чего-то. Коротаев оглянулся, едва не рассмеялся и поспешил опять заметить, что он едет в Елец и что костюм на нем дорожный.
Но дорожного в его костюме было мало. На нем были лаковые сапоги, синие шаровары и синяя тужурка с сборками на талии. И костюм этот, должен я сознаться, был очень недурен на нем. Конечно, на Уле он сидел бы не так красиво, но Коротаев был далеко не Уля. Это был плотный, хорошо сложенный мужчина — «одно из славных русских лиц».
Лицо немного полное, упитанное; черты лица правильные, бородка a la Буланже и губки сердечком. Прибавьте к этому нежные, белые руки и перстень с крупной бирюзой на правом мизинце — и вы поймете, почему Коротаев еще до сих пор производит в любительских спектаклях неотразимое впечатление, которому еще способствовало то, что держал он себя относительно барышень довольно равнодушно. Видно было, что это — мужчина, успокоившийся в сознании своей красоты и безусловной порядочности.
При всем своем желании держаться у Капитона Николаевича попроще, он не мог не фатить, конечно, сдержанно, невольно, фатить только потому, что «привычка — вторая натура».
Он заговорил… и заговорил очень недурно. Коснулся деревенской скуки, упомянул, что озимые плохи и что на земском заседании он думает поставить это на вид, свел разговор на охоту и… слегка зевнул. Потом левой рукой, двумя пальчиками, достал портсигар из бокового кармана, постучал об этот портсигар папиросой, закурил, слегка помахал спичкой и деликатно бросил в пепельницу.
В это время передняя сразу наполнилась смехом и шумом. Приехали с матерью две сестрицы Ульяна Ивановича, еще одна девица, которую Яков Савельевич звал «шавочкою», и два соседа-помещика — Савич, худой и серьезный старик, с седыми, короткими волосами, обладатель сорока пяти десятин, и Баскаков, молодой неглупый человек, очень деловитый хозяин, одетый как железнодорожный рабочий.
Барышни явились очень веселою компаниею, но, глянув в кабинет и увидев там какого-то незнакомого господина, не раздеваясь, на цыпочках прошмыгнули на половину Софьи Ивановны. Старуха, их мать, очень любопытно заглянула в кабинет и тоже сочла за лучшее ретироваться к Софье Ивановне.
Едва успел Ка питон Николаевич познакомить Савича и Баскакова с Коротаевым, вошел еще помещик, Телегин, громадный мужчина, в поддевке, длинных сапогах, с кинжалом на поясе.
— А я с охоты, — заговорил он, входя в кабинет и не обращая внимания на Коротаева, — затравить ничего не затравил, но подрался.
— Как подрался? — воскликнул Капитон Николаевич.
— Очень просто… за милую душу… Да