стороны пропущенную в кожу дратву; а бывалый человек, портной, в жилетке, утыканной иголками, и с мотком ниток на шее, забавляет всех россказнями. Сидя на конике, скорчившись, — одна нога под себя, а колено другой поднято почти к самому лицу, — и ухитряясь держать большим пальцем босой ноги край сукна или овчины, он пристально шьет, но говорит не смолкая и при этом задумчиво улыбается веселыми, умными глазами, встряхивая со лба волосы и вдевая на свет нитку в иголку. И все глядят на него дружелюбно. Он везде свой человек, даже для детей, которых он нянчит по вечерам на руках, дает им брать себя за бороду, а потом вдруг щелкнет зубами, гамкнет, как собака, и схватит ртом детскую ручонку, отчего ребенок, с замиранием сердца ждавший шутки, радостно взвизгивает и заливается смехом…
Я уже не раз видал его и теперь смотрю на него с большим любопытством. Но пора ехать. Мы прощаемся с хозяевами и выходим на крыльцо. Хозяин, который нас провожает, стоит на крыльце в шапке, но в одной рубахе, смотрит на меня и, улыбаясь, говорит:
— Что ж, барчук, теперь, значит, до весны в город?
— До весны, — говорю я, — да ведь весна скоро!
— Скоро, скоро! — соглашается мужик.
Мы опять едем мимо черных сельских изб, по буграм, с которых катаются мальчишки на ледяшках, по лугам, где на высоких лозинах качаются грачиные гнезда, а около горбом наросших краев проруби бабы бойко полощут белье в темной студеной воде и звонко переговариваются…
Но уже и село кончилось. Впереди только поле, белая пелена пушистого снега. Сколько его набило за ночь в лощинах!.. В поле опять стало ветрено; ветер заносит в сторону гривы и хвосты лошадей, дорога тяжкая; но лошади застоялись, они как будто рады ветру и простору полей и быстро несут нас вперед… Небо сплошь закрыто облаками, вдалеке чернеет лесок.
«Оттепели начались», — думаю я.
И мне представляется, как теперь надолго пойдут эти серые дни, когда на межах в пустой степи уныло качается прошлогодняя полынь от ветра. Но все-таки весна близко! Этот же ветер скоро станет теплее, а когда наступит март, шумно и весело пойдет он по березовым лесам в блеске весеннего солнца, пробуждая природу от зимнего сна. А потом загремят по оврагам полые воды, налетят с далекого юга птицы, зазеленеют поля…
Хорошо в полях!
<1897>
Кукушка: #comm047
I
Лес был небольшой, но красивый, особенно ежели принять во внимание, что вокруг него была бедная местность: поля да косогоры, кое-где поселки у оврагов, дубовые кусты в лощинах, хутора мелких помещиков и одинокая мельница-ветрянка на западном горизонте, на далеком возвышении. Правда, поля были волнистые и сменялись лугами («верхами», по-орловски), но это были совсем голые и глухие луга.
Большой Кастюринский верх разветвлялся к северу на два рукава. Один из них был покрыт по отлогим бокам кустарником и далеко тянулся однообразным логом. Скучно в нем было, особенно осенью! Едешь, бывало, в синеватый, пасмурный денек на охоту среди этого пустынного лога и видишь перед собою только низкое небо да пожелтевший кустарник. Ни птицы, ни зверя, — один ветер шелестит дубовой листвою…
Зато другой был гораздо веселей и живописней. Тут-то и находился лес. Оттого, что лес давно не подчищали, в нем было много густого подседа — орешников, осинников и молодых березок. Были, кроме того, овраги, где громоздились серые камни, были провалы, заросшие глухой крапивой; мелкий пруд, окруженный верболозами, позабытый пчельник и старая караулка — почерневшая изба с горбатой крышей. Пустые деревянные ульи на пчельнике, прикрытые камнями и похожие на грибы, стали от времени голубовато-серого цвета, а в караулке покосились окна, двери и даже самые стены… Прошлой зимой в ней поселился старик-солдат Кукушка, а в одном из оврагов, за пчельником, вывела двух детенышей волчица.
Наступал вечер теплого и серенького февральского дня, когда работник с Кастюринского хутора привез Кукушку в караулку. Лес утопал в молодом, рыхлом снегу. Перед вечером опять начинало порошить, и деревья, наполнявшие лощины и овраги, были слегка затуманены, а в отдаленье, в конце лугов, сливались в неясные чащи мутно-сизого цвета. Лошадь тяжело брела по сугробам. Кукушка дремал, хотя ему было холодно в истрепанной шапке, обвязанной по ушам тряпкой, и в заплатанной шинели. Старчески серьезное и сонное лицо его посинело. Озябшими руками он держал петуха и кошку, а за розвальнями бежали еще два сожителя Кукушки: барский Цыган, черный с белым жилетом, и Кукушкин Мурзик, небольшой, звонкоголосый кобелек, веселый и беспечный, одетый в очень пушистый рыжеватый мех.
Подъехав к караулке, работник помог Кукушке снести в нее кое-что из провизии и хозяйственных принадлежностей, закурил цигарку, надел рукавицы и, ставши в розвальнях на колени, равнодушно повернул лошадей в обратный путь.
— Смотри, как бы у тебя Цыган-то не ушел! — крикнул он на прощанье.
Когда на дворе стало смеркаться, в холодной караулке было уже совсем темно. Мрачно глядела пустая изба — старая, низкая, с маленькими окошечками и огромной печью. Но на Кукушку это не произвело никакого впечатления. Тому, кто ходил под дождем, ветром и снегом побираться, всякая изба покажется уютной и веселой, а Кукушка уже давно проводил — где день, где ночь — под чужими кровлями. Теперь же он был надолго защищен от холода и голода. Жалованья ему назначили семнадцать рублей в год, а «мещину» — и совсем хорошую. Кроме того, ему дали валенки, старую баринову тужурку и полинявший дворянский картуз. Кукушка был очень доволен, очень успокоен своим положением, и теперь ему оставалось только затопить печку и получше устроиться в караулке. Но разве долго было это сделать?..
Дубки тихо гудели в белесой темноте зимней ночи; пахло февральской свежестью, и когда Кукушка вышел в одной рубахе из сенец за угол, навстречу ему понесло холодом и мокрыми снежинками. Но зато с каким удовольствием вбежал он в избу, которая стала просто неузнаваема за какой-нибудь час! Она уже совсем успела нагреться и слабо, но весело была озарена яркой пастью печки. Длинные огненные языки вырывались из нее и лизали устье, а черные стены избы, прежде топившейся по-курному, трепетно блестели, как растопленная смола. Кошка примостилась в конце лавки, съежилась и жмурилась, мурлыкая и задремывая. Петух, разбуженный огнем, но совсем еще сонный, машинально бродил по соломе, накиданной на полу, в теплом кругу света возле печки… Приятно пахло дымом сырых березовых дров и соломы.
— Ах, жид те съешь! — крякнул Кукушка со старческой веселостью и передернул плечами.
Пока варились картошки, он нарубил дров на завтра, настелил на печку соломы, потом во всю краюшку отрезал ломоть хлеба и сел ужинать. Ел он пристально, с жадной неторопливостью нищего, но когда картошка попадалась уж очень горячая, он прожевывал ее поспешно, открывая рот и ухитряясь во рту дуть на нее. Приятная мысль о том, как он неожиданно и хорошо устроился, не покидала его… А когда ужин был кончен, он понес собакам в сенцы корки, опять озяб, жестоко ударил ногой Цыгана, бросившегося на Мурзика, и, возвратившись в избу, долго молился в благодарность за нынешний день, с особенно грустным и покорным видом, на большую икону, стоявшую в переднем углу на лавке. Изображение на почерневшей доске иконы было старинное, и Кукушке было жутко глядеть на него. Он искренне просил бога даровать ему скорую и тихую кончину.
— Брысь, домовая! — сердито крикнул он среди молитвы на кошку, вспрыгнувшую на стол. Потом, кряхтя и охая, взлез на печку и, укрывшись шинелью, тотчас погрузился в дремоту.
И все стало сонно и тихо вокруг.
Чтобы не угореть, он не закрыл трубы и не задвинул печку заслонкой. Дрова и солома между тем прогорели, и свет от угольев медленно умирал в тихой, темнеющей избе. Темнота сумрачно сгущалась, отовсюду подвигаясь к печке.
Скоро в ней остался уже только один раскаленный уголь. Тишина, казалось, замерла в ожидании чего-то… Тогда темнота подошла к самому устью, и уголь, как закрывающийся глаз, долго глядел на нее, озаряя лишь своды… Наконец и этот слабый свет померк. В печке краснела чуть заметная точка, и во всей избе стало темно и холодно. Ветер шуршал соломой по крыше и заносил снегом окна. Окна тускло синели во мраке… И вот кто-то подошел и заглянул в них. Чья-то высокая тень мелькнула мимо окон, возвратилась, прильнула к стеклам и опять скрылась…
— Господи Исусе Христе! — пробормотал Кукушка с удивлением и страхом. Он заснул крепко, но старое тело, разогревшись на горячей соломе, скоро заныло — и томительно и приятно, — и Кукушка полуоткрыл глаза. Кто-то высокий заглянул в окно, и Кукушка вдруг заметил это. Он хотел приподняться — и не мог, и не понимал, где он; чувствовал только все больше, что где-то в глухом и страшном месте… А тень вдруг опять появилась и медленно скрылась…
«Кто там?» — хотел крикнуть он, собрав последние силы, но вдруг махнул рукой и сразу очнулся… Да ведь это он в караулке лежит! А тень — просто притуга, оборвавшаяся на крыше!
Он закашлялся и закряхтел с недовольной улыбкой, но нарочно как можно громче вздохнул совсем облегченно и опять закутался шинелью. Приятная усталость обняла его и тихо закрыла веки. Хорошо на теплой печке старому телу! А тут еще петух огласил избу громким криком, смело и спокойно забил крыльями, и что-то родное, дружеское было в этом крике, нарушившем тишину зимней полночи.
Ветер по-прежнему шарил по крыше, и притуга по-прежнему, заглядывая в окна, качалась по ветру. Собаки, стараясь улечься поуютнее, возились в сенцах. Но Кукушка уже ничего не слыхал и не видал; чувствовал только приятную тяжесть и тепло кошки, свернувшейся на его ногах, и засыпал глубоким сном.
А в лесу в это время важно и ровно усиливался гул метели по вершинам, побелевшим от снега, и волчица, сверкая огоньками своих зеленоватых глаз, таинственно пробиралась по лугу мимо караулки. Она утопала в холодных, пушистых сугробах, но шла все глубже в чащу леса, намереваясь надолго поселиться по соседству с Кукушкой — в одном из глухих и потайных оврагов.
II
— Что ж, не заскучал еще? — спрашивал барин, когда Кукушка пришел к нему однажды попросить деньжонок. Кукушка не был глух, но барин говорил громко, тем тоном, которым говорят с глухими и с дурачками.
— Никак нет, ваше благородие! — прошамкал Кукушка. — Мне и веку-то осталось чуть-чуть, когда мне скучать таперь?
Барин нахмурился.
— Тот-то «таперь»! — передразнил он, отвертываясь. — Стар ты, у тебя из-под носу тащат… Семен говорит: опять в вершинке три дубка срезали. Всю осень там совсем почти мальчишка сидел — не трогали, а тут старик — и то черт знает