герои, раз и навсегда опаленные сильной и мучительной любовью, которая сокрушает их жизни, — если только они вообще остаются в живых, а не кончают с собой оттого, что иначе нельзя, как госпожа Маро и ее юный друг Эмиль («Сын»). Так, оцепенев после смерти горничной Лушки, помещик Хвощинский больше двадцати лет просидел на ее кровати, никуда не показываясь и до бесконечности перечитывая старинные книги о любви. Бунин не просто охотно поверил этой семейной легенде и написал рассказ («Грамматика любви»), — чутьем художника он стремился проникнуть в эту «бездну», постичь: просто ли сумасшедший его герой или это «какая-то ошеломленная, на одном сосредоточенная душа»?
Всегда влекло писателя стремление разгадать тайну непостижимого и неизъяснимого женского очарования, что так магически действует на мужчину, всецело подчиняя себе его ум, лишая его воли, толкая его на роковые поступки. Каким секретом владела гимназистка Оля Мещерская, подобно опытной кокетке завлекшая, лишь ради игры, казачьего офицера и погибшая от его руки («Легкое дыхание»)? Все тем же извечным и неотразимым оружием: женственностью, слишком рано проснувшейся во вчерашней девочке, самой природой, которая не раздумывает, не выбирает средств. Оля Мещерская — прообраз того загадочного, даже рокового женского типа, который Бунин вывел не в одном произведении. Например, в «Снах Чанга» проходит, как бы за сценой, образ прелестной и бессердечной женщины, поразившей чувства и соображение капитана, некогда храброго и сильного человека, а теперь опустившегося бедняка. Но чувство к ней не лишает капитана любви к жизни в целом, а придает ей романтический оттенок, взволнованное ощущение того, что жизнь не только прекрасна, но и загадочна, и даже страшна. У капитана есть силы понять, что женщины, вроде той, что встретилась ему, — прежде всего и главным образом, — несчастны. «Есть… женские души, которые вечно томятся какой-то печальной жаждой любви и которые от этого от самого никогда и никого не любят, — говорит он. — Есть такие, — и как судить их за всю их бессердечность, лживость… Кто их разгадает?»
В эти годы бунинское творческое воображение не направлено еще на то, чтобы более или менее осязаемо обрисовать женский характер вообще. Все они лишь намечены: Оля Мещерская («Легкое дыхание»), не проснувшаяся еще для жизни и невинная в своем очаровании Клаша Смирнова («Клаша») да странная, необычайная Аглая с чертами вырождения, по признанию самого писателя («Аглая»). Женские типы во всем разнообразии придут на страницы его произведений в 20-е годы («Ида», «Митина любовь», «Дело корнета Елагина» и дальше — в 30-е и 40-е — «Темные аллеи»). Пока что писатель почти всецело занят им, героем, вернее, персонажем. Галерея мужских, портретов (скорее именно портретов, нежели характеров) выстраивается в бунинских рассказах, написанных главным образом в 1916 году., Далеко не все познали сладкую отраву любви, — разве что капитан из «Снов Чанга» и еще, пожалуй, странный Казимир Станиславович, стремящийся убить себя, после того как последним взглядом проводил под венец прекрасную девушку[53 — По первоначальному замыслу, она была его дочерью; в рассказе это так и остается неясным.], которая даже не подозревала о его существовании иг которую он, очевидно, беззаветно любил, подобно Желтков у из «Гранатового браслета» Куприна… Старый же архивариус, по прозвищу Фисун, из рассказа «Архивное дело» не только ни о какой любви не ведал, — он вообще не подозревал о существовании никакого иного мира, кроме своего архивного подвала да еще длинной дороги на службу и обратно, машинально и ежедневно им проделываемой. Нужно представить себе во всей полноте страстное жизнелюбие самого Бунина, его стремление не только путешествовать, видеть и испытать как можно больше, но и познать «тоску всех стран и всех времен», чтобы понять, до какой степени для него чужд и непонятен этот живой мертвец. Но, с другой стороны, он с участливым любопытством и даже сочувствием изображает этого старого русского чудака, живущего не в настоящем, а в прошлом, давно отшумевшем, но всегда милом бунинскому сердцу мире.
Гораздо меньше сочувствия вызывает у Бунина Зотов — еще не старый, в расцвете сил, вчерашний брянский мужик, сделавшийся, благодаря своей феноменальной напористости и удачливости, преуспевающим дельцом. Его буквально разрывает от бушующей в нем энергии, бросаемой на все новые и новые аферы: «и правительственную службу, и пароходную агентуру, и чайные дела» и т. д. Если господин из Сак-Франциско, преждевременно изношенный, умирает от усталости и пресыщения, то Зотов, с его сверхчеловеческой энергией, пребывающий вдобавок «всегда во хмелю — от нервности, от жары, от табаку, от виски», сам сжигает себя. Он неглуп и чувствует, что впереди у него лишь пустота. И только там, в индийских тропиках, куда забросила его судьба, по временам начинает его охватывать «тоска какого-то бесконечно далекого воспоминания» о своей «прародине». Как и Казимир Станиславович, он близок к тому, чтобы оборвать свою бессмысленную жизнь.
Но Зотов, этот странный и страшный тип, с признаками вырождения, все же не чета Адаму Соколовичу из рассказа «Петлистые уши» — жестокому выродку, для которого спланированное и хладнокровное убийство женщины составляет развлечение, приятно щекочущее нервы. Не оттого ли, — как бы спрашивает Бунин читателя, — что не перевелись пока на земле выродки с «петлистыми ушами», все еще содрогается она от войн, насилий, казней? Появление на бунинских страницах именно в 1916 году чудовищного Соколовича так же не случайно, как и молодого самоуверенного немца, будущего ученого, который тоже по-своему страшен, ибо для него не существует «ни бездн, ни тайн» жизни, а лишь собственная карьера, ради которой, чувствуется, он не остановится ни перед чем («Отто Штейн»).
Именно теперь, в пору творческого расцвета, когда, казалось бы, должна была появиться уверенность в себе, Бунин, напротив, становился все более и более придирчив к своей работе. И с годами это свойство росло в нем. Нельзя работать, творить, «как птица поет», полагаясь только на свой талант: художественное произведение нужно строить — эти слова он скажет позже, а в 10-е годы, создавая свои самые знаменитые вещи, он нередко жаловался на «каторжный труд» писателя. Характерно, что Бунин вовсе не хотел, чтобы кто-нибудь видел следы этих тяжких творческих мук, то есть его черновики, которые стремился уничтожать. А сохранившиеся бунинские черновики между тем — вещь поучительная и интереснейшая. По ним видно, как достигал он той неповторимой силы выразительности, того неподражаемого стиля, по которому его, Бунина, можно было узнать безошибочно. Он не терпел многословия, освобождался от излишних эпитетов, создавал свою прозу плотной, сжатой, что позволило в свое время Чехову сравнить ее с слишком «густым бульоном»… И совершенно не выносил словесных штампов. Когда в «Господине из Сан-Франциско» он написал: «Декабрь „выдался“ не совсем удачный», то словечко выдался иронически взял в кавычки, так как позаимствовал его из чуждого ему лексикона: из лексикона богатых и безликих господ, которые действуют в его рассказе. Слух на фальшь, серость языка был у него острейшим. Как-то (было это уже спустя много лет) он довольно резко оборвал собеседника, употребившего «штампованное» выражение, вроде: «недоразумение произошло на почве…» и т. д. «На почве растет трава, а не происходят недоразумения», — разгневался Иван Алексеевич…
И в ранние и в поздние годы он повторял, что ремесло писателя — тяжкий труд. «Какая мука, какое невероятное страдание литературное искусство! Я начинаю писать, — говорил он в 10-е годы, — говорю самую простую фразу, но вдруг вспоминаю, что подобную этой фразе сказал не то Лермонтов, не то Тургенев. Перевертываю фразу на другой лад, получается пошлость, изменяю по-другому — чувствую, что опять не то, что так пишет Амфитеатров или Брешко-Брешковский. Многие слова — а их невероятно много — я никогда не употребляю, слова самые обыденные. Не могу. Иногда за все утро я в силах, и то с адскими муками, написать всего несколько строк… Какая мука наше писательское ремесло… А какая мука найти звук, мелодию рассказа, — звук, который определяет все последующее! Пока я не найду этот звук, я не могу писать» (сб. «В большой семье», Смоленск, 1960, с. 247, 248).
И еще, говорил Иван Алексеевич, — есть литераторы, «иногда очень ловкие», и есть писатели — художники. Настоящий писатель — тот, который, когда пишет, видит то, что пишет. Но и талантливый человек должен все время трудиться, не позволять себе «разбалтываться». Именно эти слова сказал Бунин в 1918 году В. Катаеву, тогда начинающему писателю, прочитав его рассказы. Он спросил молодого человека, много ли тот читает, и когда услышал в ответ, что совсем не много, а лишь то, что нравится, был весьма недоволен. Читать, сказал Бунин, нужно больше, причем не только беллетристику, но и исторические книги, путешествия, книги по естествознанию. Нужно заставлять себя читать, даже если будет «скучно». И посоветовал читать «Жизнь животных» Брема, чтобы обогатить словарь: «Какое описание окрасок птиц!»
Между тем шел уже третий год войны, которая угнетающе действовала на Бунина. Чувство тоски н безысходности растет у Бунина с каждым месяцем. И хотя в своих произведениях он ставит проблемы и обрисовывает характеры, как уже было сказано, скорее в отвлеченном, морально-философском плане, нежели в конкретно-историческом, — от этого не исчезает ощущение связи со временем, а обличение зла ничуть не лишается резкости и силы. Впрочем, в том же 1916 году Бунин создал остропублицистическое произведение— рассказ «Старуха», маленький шедевр, в котором всего на двух-трех страницах, как бы дал панораму России зимы 1916 года. Идет кровопролитная мировая война, унесшая в могилу четырех сыновей безвестного уездного караульщика; в деревнях — голод и нищета, в столице же — «разливанное море веселия»: «цвет» искусства услаждает бездумную публику. А в захолустном городишка пожилой учитель корпит над тщетой — отвлеченным теоретическим сочинением. Никто ничего не хочет понимать, да и просто задуматься над происходящим. И лишь одна несчастная, никому не нужная старуха, безутешно оплакивающая свою никчемную жизнь, оказывается, сама о том не подозревая, самым естественным существом в этом безумном мире, в котором нарушена гармония и здравый, смысл…
В 1916 году Бунин стал писать гораздо меньше. Он чувствовал себя и физически и морально очень скверное записывал в дневнике невеселые, порою — мрачные мысли. Его дневник за 1916 год полон безнадежности и желчи. Сообщения газет о событиях на фронте и в тылу, разговоры, новые произведения литературы — все вызывает у него непреодолимое раздражение, пессимизм И ощущение ужаса от мысли, что старой жизни приходит конец.
«В газетах та же ложь — восхваление доблестей русского народа, его способностей к организации. Все это очень взволновало — „народ, народ“! А сами понятия не имеют (да и не хотят иметь) о нем. И что Они