на свершившуюся трагедию и ее участников. Между тем образы Сосновской и Елагина, олицетворяющие для писателя два типических и ярких начала в женском и мужском характерах, очень близки именно к тем характеристикам, которые обрисовал в своей защитительной речи Плевако. Так юрист и художник, имея в руках один и тот же материал, пришли к одному и тому же.
Купор — человек, закупоривающий винные бутылки; здесь — в смысле дегустатор.
Клакеры — люди, нанимаемые для создания искусственного успеха либо провала (спектакля, выступления и т. п.).
…сходство с Марией Башкирцевой, с Марией Вечера. — Башкирцева Мария Константиновна (1860–1884) — русская художница, скончавшаяся от чахотки, с 1870 г. жила за границей. Посмертно прославилась своим неоднократно изданным и бывшим в свое время очень популярным «Дневником», где она предстает как незаурядная, гордая и влюбленная в себя личность, мечтающая о славе художницы и о не испытанной еще любви. Бунин отрицательно относился к Башкирцевой. В его записи от 27 октября 1916 г. читаем: «Прочел (перечел) „Дневник Башкирцевой“… Все говорит о своей удивительной красоте, а на портрете при этой книжке совсем нехороша. Противное и дурацкое впечатление производит ее надменно-вызывающий, холодно-царственный вид… Снова думаю, что слава Башкирцевой, основанная ведь больше всего на этом дневнике, непомерно раздута. Снова очень неприятный осадок от этого дневника… Французская манера писать, книжно умствовать; и все — наряды, выезды, усиленное напоминание, что были такие-то и такие-то депутаты, графы и маркизы, самовосхваление и снова банальные мудрствования» («В мире книг», 1973, № 7, с. 64).
Мария Вечера (правильно: Вечерова) — чешская девушка, полюбившая наследника австрийского престола Рудольфа Габсбурга. Ввиду невозможности вступить в брак оба покончили с собой 30 января 1889 г. в охотничьем замке Мейерлинг.
Ночь: #sect060
Журн. «Современные записки», Париж, 1925, кн. XXVI, под заглавием «Цикады».
«Вскоре после смерти Толстого (в 1911 г. — А. С.) я был в индийских тропиках, — писал Бунин в книге „Освобождение Толстого“. — Возвратясь в Россию, проводил лето на степных берегах Черного моря. И кое-что из того, что думал и чувствовал и в индийских тропиках и в летние ночи на этих берегах, под немолчный звон ночных степных цикад, впоследствии написал» (Бунин, т. 9, с. 47). Рассказ «Ночь» имел первоначальное заглавие «Цикады». Несколько отрывков из него с небольшими изменениями вошли в главу 5-ю книги «Освобождение Толстого» (1937).
В 1921 г. записи 1911 г. послужили основой для задуманной, но не осуществленной Буниным «Книги моей жизни» (написано было лишь несколько страниц). Они близки к рассказу «Ночь». См. т. 6 наст. изд.
«Решился я испытать разумом все…» — Здесь и дальше Буниным неточно цитируется «Книга Экклезиаста» (Библия).
«Я помню, что когда-то, мириады лет тому назад, я был козленком» — слова, приписываемые Будде.
…каждые семь лет человек перерождается. — В книге «Освобождение Толстого» Бунин писал о Толстом: «Он разделил… свою жизнь на семилетия, говорил, что „соответственно семилетиям телесной жизни человека, признаваемым даже и некоторыми физиологами, можно установить и семилетия в развитии жизни духовной“. Этих семилетий было с небольшим недочетом двенадцать… двенадцатое, недожитое — от 77 до 83 лет» (Бунин, т. 9, с. 9, 11).
Воды многие: #sect062
Первая часть — газ. «Руль», Берлин, 1925, № 1333, 23 апреля, под заглавием «Вечные скрижали», вторая часть (записи от 14–19 февраля) — альм. «Благонамеренный», Брюссель, 1926, кн. 1, под заглавием «Из книги „Воды многие“», последняя часть — журн. «Современные записки», Париж, 1926, кн. XXIX, также под заглавием «Из книги „Воды многие“».
Произведение представляет собою почти не переработанный Буниным дневник его путешествия на Цейлон в феврале — марте 1911 года. Бунин вел дневники всю жизнь; записям, почти ежедневным, он придавал большое значение. Так, 2 февраля 1916 года он пишет: «Я говорил… о том, что дневник одна из самых прекрасных литературных форм. Думаю, что в недалеком будущем эта форма вытеснит все прочие» (Бунин И. А. Стихотворения. Рассказы. М., Правда, 1986, с. 535).
Первая редакция очерка «Воды многие» имела финал, который Бунин впоследствии опустил:
«Снова Красное море — долгое паломничество мое в этот дивный и страшный экваториальный мир кончается. Как выразить то, что дало оно мне? Все же с облегчением чувствую постепенное возвращение наше в прежний, привычный мир: Красное море кажется теперь таким простым, обыденным!
Тропики прошли еще вчера утром. И вот уже почти сутки, как дует на баке сильный прохладный ветер, столь давно не испытанный. Вечером вчера я впервые опять надел свою серую куртку — и до чего тяжела показалась мне она!
Вчера солнце садилось уже в муть. „А все-таки это еще не наше солнце, — сказал капитан, с которым я стоял на мостике. — Посмотрите-ка“, — сказал он, подавая мне бинокль. Я взял и взглянул: солнце было страшное, зловещее, оно стояло в этой сизой закаткой мути докрасна раскаленным чугунным ядром с остро изломанными, дико выщербленными краями.
Потом я следил по теням от снастей, как наступает лунная ночь, как входит в силу разгорающийся лунный свет. Ночью видел три четверти луны, белой, яркой, как раз над головой, в бесконечной глубине пропадающего из глаз неба.
В первом часу, когда весь пароход был безлюден, мертв, ходил на корму — хотел в последний раз взглянуть на Южный Крест, — и, увы, уже не нашел его. Увижу ли когда-нибудь еще? На корме ветер был мягче, ночь светла и проста. Мне было радостно и одиноко, грустно и возвышенно.
Сильный прохладный ветер бил навстречу и нынче с утра, хотя солнце пламенно жгло палубу. Кругом было ясно, но по горизонтам опять лежала муть. Ясная водная пустыня в кольце мути. На три румба слева прошел встречный пароход, маленький, далекий, — и опять ничего, пустота.
А сейчас, после полудня, мы уже в устье Суэцкого залива: и Красному морю конец. И уже выступают вдали справа знакомые очертания Синайского полуострова — мягко, розовато рисуются в солнечной мгле множеством безжизненных пиков. Ветер шумит в тентах, хлопает ими, опять веет тропическим дыханием… Но нет, это уже только нечто аравийское.
Чем ближе к вечеру, тем ближе синайский берег. Я все на мостике, с вахтенным помощником. Он сказал, подавая мне бинокль:
— Вот как делается пустыня.
Я взглянул — и прибрежные скалы четко, вплотную придвинулись ко мне: черные, дикие, нагие, они все перевиты струями желтого песка, им заполнены все их впадины. Дальние скаты все повышающихся утесов тоже все пестрые от песчаных полос и бугров.
Потом прошел мимо нас такой же пестрый кряж острова Шидвана, за ним — еще какой-то островок, весь голый и жестко-песчаный. Дальше снова открылся простор залива — „вот теперь мы как раз на траверсе Синая“, — сказал капитан, и я совсем ясно увидел справа величественную громаду, теряющуюся в туманном небе, и бесконечные пространства желто-розовых песков у ее подножия, спускающегося в пески разнообразно торчащими черными каменными пиками. „Так и на луне торчат они, должно быть“, — подумал я.
Все глубже входим в залив. На исходе вечера открывается слева крупная металлически-голубая звезда маяка Рас-Шариб. Штиль, стальная бледность моря, сливающегося с небом, редкие звезды, среди них — четкий Орион. Маяк как бы влит — очень низко — в этом слиянии неба и моря. Порой странно проходит вокруг нас острый ветер — неприятной черной зыбью, — и тогда свежо, железисто пахнет морем.
Утро простояли на рейде в Суэце.
Дул хамсин. Пустыня на аравийском берегу терялась в розово-палевом тумане… Страшно качало, взносило мертвой зыбью лодку лоцмана, провожавшего нас в Канал.
Вечером мы потеряли на Канале много времени на пропуск голландского парохода, шедшего из Роттердама на Яву. Мы ошвартовались к боку Канала, на фоке зажгли электрический фонарь, а канальный, на носу, потушили. Голландец ждал, высился вдали, затем двинулся на нас своим электрическим солнцем. От этого солнца он был весь в радужном ореоле. Приближаясь, затопил нас как бы бело-солнечным дымом. Когда прошел, настал покой и мрак. Было сухо, тепло: кругом, и справа и слева от нас, лежали нагретые песчаные пустыни.
Вчера в три вышли из Порт-Саида. Завтракали у нашего консула — толстый, с маленькими свиными глазами человек, все на свете знающий, все и всех ругающий. Когда выходили, было уже совсем по-европейски прохладно, накрапывал дождь. Как я отвык от всего этого!
Нынче с раннего утра нещадно валяет настоящий ураган. Идем по одной, по две мили в час. Выбрался на палубу — сорвало и унесло картуз в море.
Смотрел в иллюминатор: море совершенно лиловое, темно-лиловое, рябое, как шагрень, все в ухабах и холмах, в резко-серебряных клочьях пены.
Был на мостике. Водяные долины и горы невероятно огромны, взлет носа страшный, ветер с дикой силой валит с ног.
К вечеру стало класть на борта.
Сейчас резко-ясная лунная ночь. Так мотает, что лежал в каюте на полу, — на койке не удержишься. По круглому синему стеклу иллюминатора носился чистый, яркий кружок луны и с ним какая-то большая голубая звезда. Кое-как поднялся, глянул в иллюминатор — все море облито фосфорическим блеском. У борта оно в черно-вороненых провалах и в громадных взмыленных гребнях вздымающихся холмов.
Добрался — где бегом, где ползком — до кормы: страшный размах ее вниз и вверх и совершенно необыкновенный след от винта: зелено-голубой, купоросный, слепящий.
Третий день в этом сумасшедшем море.
Вчера вечером совсем погибали. Весь день бешеная зыбь, вся рябая от урагана, по ней — несущаяся метель пены. Около восьми ветер достиг почти предела — одиннадцать баллов — и нас вдруг положило плашмя набок. Был истинный ужас. Все летело, грохотало, билось. В кают-компании как дьявол сорвался с буфета медный чайник с кипятком для чая. После того пошло еще пуще валять. Руль не действовал, винты крутились в воздухе. Так мы бились несколько часов — истинно между жизнью и смертью, пока не выбились за маяк Меттелина. Тут, в час ночи, крепко заснул наконец.
Дарданеллы, уже Дарданеллы. Ясное и тихое утро, ледяная южная весна, еще голые деревья. И все это вместе с мирным ощущением стран уже совсем своих, столь давно не виденных.
И удивительный закат после Галлиполи. Удивительная густота синевы гор, за которые садилось червонное солнце, лившее на мраморную воду след огненного сиропа.
Ночью, поздней, меня разбудили возле Сераля. Холод, тишина, мертвый штиль. Все берега в чем-то сказочном матовом: в этом матовом — огни, далекие и близкие, золотые, недвижные, и привидение, призрак Стамбула.
Сейчас входим в последний, в Одесский порт. Все втайне взволнованы. С мостика все время ровная, неспешная команда. Капитан стоит в сдержанной, несколько торжественной позе. Сдержанно, как бы бесстрастно вступает наконец в команду сам:
— Пять градусов лево.
Рулевой отзывается в тон ему:
Капитан роняет, не оборачиваясь:
— Лоцманский флаг.
На мостик взбегает второй помощник и отдает честь капитану по-военному:
Капитан прежним тоном:
— Пять градусов лево.
Рулевой нотой выше:
— Есть