в гостинице, и каждый раз она смеялась и говорила:
— А зачем вам нужно знать, кто я, как меня зовут?
На углу, возле почты, была фотографическая витрина. Он долго смотрел на большой портрет какого-то военного в густых эполетах, с выпуклыми глазами, с низким лбом, с поразительно великолепными бакенбардами и широчайшей грудью, сплошь украшенной орденами… Как дико, страшно все будничное, обычное, когда сердце поражено, — да, поражено, он теперь понимал это, — этим страшным «солнечным ударом», слишком большой любовью, слишком большим счастьем! Он взглянул на чету новобрачных — молодой человек в длинном сюртуке и белом галстуке, стриженный ежиком, вытянувшийся во фронт под руку с девицей в подвенечном газе, — перевел глаза на портрет какой-то хорошенькой и задорной барышни в студенческом картузе набекрень… Потом, томясь мучительной завистью ко всем этим неизвестным ему, не страдающим людям, стал напряженно смотреть вдоль улицы.
Улица была совершенно пуста. Дома были все одинаковые, белые, двухэтажные, купеческие, с большими садами, и казалось, что в них нет ни души; белая густая пыль лежала на мостовой; и все это слепило, все было залито жарким, пламенным и радостным, но здесь как будто бесцельным, солнцем. Вдали улица поднималась, горбилась и упиралась в безоблачный, сероватый, с отблеском небосклон. В этом было что-то южное, напоминающее Севастополь, Керчь… Анапу. Это было особенно нестерпимо. И поручик, с опущенной головой, щурясь от света, сосредоточенно глядя себе под ноги, шатаясь, спотыкаясь, цепляясь шпорой за шпору, зашагал назад.
Он вернулся в гостиницу настолько разбитый усталостью, точно совершил огромный переход где-нибудь в Туркестане, в Сахаре. Он, собирая последние силы, вошел в свой большой и пустой номер. Номер был уже прибран, лишен последних следов ее, — только одна шпилька, забытая ею, лежала на ночном столике! Он снял китель и взглянул на себя в зеркало: лицо его, — обычное офицерское лицо, серое от загара, с белесыми, выгоревшими от солнца усами и голубоватой белизной глаз, от загара казавшихся еще белее, — имело теперь возбужденное, сумасшедшее выражение, а в белой тонкой рубашке со стоячим крахмальным воротничком было что-то юное и глубоко несчастное. Он лег на кровать, на спину, положил запыленные сапоги на отвал. Окна были открыты, занавески опущены, и легкий ветерок от времени до времени надувал их, веял в комнату зноем нагретых железных крыш и всего этого светоносного и совершенно теперь опустевшего безмолвного волжского мира. Он лежал, подложив руки под затылок, и пристально глядел в пространство перед собой. Потом стиснул зубы, закрыл веки, чувствуя, как по щекам катятся из-под них слезы, — и, наконец, заснул, а когда снова открыл глаза, за занавесками уже красновато желтело вечернее солнце. Ветер стих, в номере было душно и сухо, как в духовой печи… И вчерашний день и нынешнее утро вспомнились так, точно они были десять лет тому назад.
Он не спеша встал, не спеша умылся, поднял занавески, позвонил и спросил самовар и счет, долго пил чай с лимоном. Потом приказал привести извозчика, вынести вещи и, садясь в пролетку, на ее рыжее, выгоревшее сиденье, дал лакею целых пять рублей.
— А похоже, ваше благородие, что это я и привез вас ночью! — весело сказал извозчик, берясь за вожжи.
Когда спустились к пристани, уже синела над Волгой синяя летняя ночь, и уже много разноцветных огоньков было рассеяно по реке, и огни висели на мачтах подбегающего парохода.
— В аккурат доставил! — сказал извозчик заискивающе.
Поручик и ему дал пять рублей, взял билет, прошел на пристань… Так же, как вчера, был мягкий стук в ее причал и легкое головокружение от зыбкости под ногами, потом летящий конец, шум закипевшей и побежавшей вперед воды под колесами несколько назад подавшегося парохода… И необыкновенно приветливо, хорошо показалось от многолюдства этого парохода, уже везде освещенного и пахнущего кухней.
Через минуту побежали дальше, вверх, туда же, куда унесло и ее давеча утром.
Темная летняя заря потухала далеко впереди, сумрачно, сонно и разноцветно отражаясь в реке, еще кое-где светившейся дрожащей рябью вдали под ней, под этой зарей, и плыли и плыли назад огни, рассеянные в темноте вокруг.
Поручик сидел под навесом на палубе, чувствуя себя постаревшим на десять лет.
Приморские Альпы. 1925
Примечания
Солнечный удар — Журн. «Современные записки», Париж, 1926, кн. XXXVIII. Печатается по книге «Митина любовь».
Бунин трижды начинал писать рассказ, заглавия — «Случайное знакомство», «Ксения» были им перечеркнуты. Начав писать в третий раз, Бунин сделал на полях пометку: «Ничего лишнего», которой и руководствовался, многое вычеркнуто из того, что первоначально набрасывал. В одной из ранних редакций рассказа о поручике было сказано, что он не только утратил интерес к жизни, но у него «зрела упорная мысль о самоубийстве».
«Скоро выйдет, — писал Бунин журналисту А. Седых 10 июня 1926 года, — новая книга „Современных записок“, где будет мой рассказ „Солнечный удар“, где я опять, как в романе „Митина любовь“, в „Деле корнета Елагина“, в „Иде“ — говорю о любви» (А. Седых, Далекие-близкие, Нью-Йорк, 1963).
Интересно высказывание Бунина о происхождении этих «однотемных» и так различно написанных произведений. Г. Н. Кузнецова 8 августа 1928 года записала в своем дневнике: «Говорили вчера о писании и о том, как рождаются рассказы. У Ивана Алексеевича это начинается почти всегда с природы, какой-нибудь картины, мелькнувшей в мозгу, часто обрывка. Так, „Солнечный удар“ явился от представления о выходе на палубу после обеда из света в мрак летней ночи на Волге. А конец пришел позднее. „Ида“ тоже от воспоминания о зале Большого московского трактира, о белоснежных столах, убранных цветами. „Мордовский сарафан“, где, по собственным словам, сказано о „женском лоне“ то, что еще никем не говорилось и не затрагивалось, ведет начало от какой-то женщины, вышивавшей черным узором рубаху во время беременности. Часто такие куски без начала и конца лежали долгое время (иногда годы), пока придумывался к ним конец» (Г. Кузнецова, Грасский дневник. — «Новый журнал», Нью-Йорк, 1964, кн. 74).
Критики, писавшие о творчестве Бунина, иногда сводили содержание его произведений к простому пересказу «случаев из собственной жизни». Репортеру «Иллюстрированной России» Бунин сказал по этому поводу: «Никогда моих собственных романов я не рассказывал… и „Митина любовь“, и „Солнечный удар“ — всё это плоды воображения. Совершенно зря мне приписывают похождения моих героев» (журн. «Иллюстрированная Россия», Париж, 1938, № 2, январь).