— позабыли,
Стол как стоял, так остался. В углу
Каплями воск затвердел на полу —
Это горевшие свечи оплыли.
Помнишь? Лежит старичок-холостяк:
Кротко закрыты ресницы — и кротко
В черненький галстук воткнулась бородка.
Свечи пылают, дрожит нависающий мрак…
Темен теперь этот дом по ночам.
Кошка приходит и светит глазами.
Угол мерцает во тьме образами.
Ветер шумит по печам.
1907
ХРАМ СОЛНЦА
Шесть золотистых мраморных колонн,
Безбрежная зеленая долина,
Ливан в снегу и неба синий склон.
Я видел Нил и Сфинкса-исполина,
Я видел пирамиды: ты сильней,
Прекрасней, допотопная руина!
Там глыбы желто-пепельных камней,
Забытые могилы в океане
Нагих песков. Здесь радость юных дней.
Патриархально-царственные ткани —
Снегов и скал продольные ряды —
Лежат, как пестрый талес на Ливане.
Под ним луга, зеленые сады
И сладостный, как горная прохлада,
Шум быстрой малахитовой воды.
Под ним стоянка первого номада.
И пусть она забвенна и пуста:
Бессмертным солнцем светит колоннада.
В блаженный мир ведут ее врата.
6 мая 1907, Баальбек
С КОРАБЛЯ
Для жизни жизнь! Вон пенные буруны
У сизых каменистых берегов.
Вон красный киль давно разбитой шкуны.
Но кто жалеет мертвых рыбаков?
В сыром песке на солнце сохнут кости…
Но радость неба, свет и бирюза,
Еще свежей при утреннем норд-осте —
И блеск костей лишь радует глаза.
1907
ТЕЗЕЙ
Тезей[1] уснул в венке из мирт и лавра.
Зыбь клонит мачту в черных парусах.
Зеленым золотом горит звезда Кентавра
На южных небесах.
Забыв о ней, гребцы склоняют вежды,
Поют в дремоте сладкой: О Тезей!
Вновь пропитал Кентавр ткань праздничной одежды
Палящим ядом змей.
Мы в радости доверчивы, как дети.
Нас тешит мирт, пьянит победный лавр.
Один Эгей не спал над морем в звездном свете,
Когда всходил Кентавр.
БЕЗНАДЕЖНОСТЬ
На севере есть розовые мхи,
Есть серебристо-шелковые дюны…
Но темных сосен звонкие верхи
Поют, поют над морем, точно струны.
Послушай их. Стань, прислонись к сосне:
Сквозь грозный шум ты слышишь ли их нежность?
Но и она — в певучем полусне.
На севере отрадна безнадежность.
1907
Жгли на кострах за пап и за чертей…
Жгли на кострах за пап и за чертей,
Живьем бросали в олово и серу
За ад и рай, безверие и веру,
За исчисленье солнечных путей.
И что ж! Чертей не пламя утешает,
Не то, что злей ехидны человек,
А то, что гроб, сожженный в прошлый век,
Он в нынешнем цветами украшает.
2 июля 1907
Над стремью скал — чернеющий орел.
За стремью — синь, туманное поморье.
Он как во сне к своей добыче шел
На этом поднебесном плоскогорье.
С отвесных скал летели вниз кусты,
Но дерзость их безумца не страшила:
Ему хотелось большей высоты —
И бездна смерти бездну довершила.
Ты знаешь, как глубоко в синеву
Уходит гриф, ужаленный стрелою?
И он напряг тугую тетиву —
И зашумели крылья над скалою,
И потонул в бездонном небе гриф,
И кровь, звездой упавшую оттуда
На берега, на известковый риф,
Смыл океан волною изумруда.
1907
В степи, с обрыва, на сто миль
Морская ширь открыта взорам.
Внизу, в стремнине — глина, пыль,
Щепа и кости с мелким сором.
Гудели ночью тополя,
В дремоте море бушевало —
Вдруг тяжко охнула земля,
Сегодня там стоят, глядят
И алой, белой павиликой
На солнце зонтики блестят
Над бездной пенистой и дикой.
Никто не знал, что здесь — погост,
Да и теперь — кому он нужен!
Весенний ветер свеж и прост,
Он только с молодостью дружен!
Внизу — щепа, гробы в пыли…
Серпами волн — и от земли
Далеко сор ее уносит!
1907
В полях сухие стебли кукурузы…
В полях сухие стебли кукурузы,
Следы колес и блеклая ботва.
В холодном море — бледные медузы
И красная подводная трава.
Обрывы скал. Вот ночь, и мы идем
На темный берег. В море — летаргия
Во всем великом таинстве своем.
«Ты видишь воду?» — «Вижу только ртутный
Туманный блеск…» Ни неба, ни земли.
Лишь звездный блеск висит под нами — в мутной
Бездонно-фосфорической пыли.
1907
НА РЕЙДЕ
Люблю сухой, горячий блеск червонца,
Когда его уронят с корабля
И он, скользнув лучистой каплей солнца,
Прорежет волны у руля.
Склонясь с бортов, с невольною улыбкой
Все смотрят вниз. А он уже исчез.
Вверх по корме струится глянец зыбкий
От волн, от солнца и небес.
Как жар горят червонной медью гайки
Под серебристым тентом корабля.
И плавают на снежных крыльях чайки,
Косясь на волны у руля.
1907
БАЛАГУЛА
Балагула убегает и трясет меня.
Рыжий Айзик правит парой и сосет тютюн.
Алый мак во ржи мелькает — лепестки огня.
Золотятся, льются нити телеграфных струн.
«Айзик, Айзик, вы заснули!» — «Ха! А разве пан
Едет в город с интересом? Пан — поэт, артист!»
Правда, правда. Что мне этот грязный Аккерман?
Степь привольна, день прохладен, воздух сух и чист.
Был я сыном, братом, другом, мужем и отцом,
Был в довольстве… Все насмарку! Все не то, не то!
Заплачу за путь венчальным золотым кольцом,
А потом… Потом в таверну: вывезет лото!
1907
ДИЯ
Штиль в безгранично светлом Ак-Денизе.
И теплый блеск. В мечети на карнизе,
Воркуя, ходят, ходят турмана.
На скате, под обрывистым утесом
Журчит фонтан. Идут оттуда вниз
Уступы крыш по каменным откосам
И безграничный виден Ак-Дениз.
Она уж там. И весел и спокоен
Взгляд быстрых глаз. Легка, как горный джин.
Под шелковым бешметом детски строен
Высокий стан… Она нальет кувшин,
На камень сбросит красные папучи
И будет мыть, топтать в воде белье…
— Журчи, журчи, звени, родник певучий,
Она глядится в зеркало твое!
1907
ИЗ АНАТОЛИЙСКИХ ПЕСЕН
На скалистый островок.
Закачалась чайка серая
Под скалой, как поплавок.
Под крыло головку спрятала
И забылась в полусне.
Я бы тоже позабылася
На качающей волне!
Грусть и скуку принесешь.
Поздно ночью с милым встретишься,
Да и то когда заснешь!
Белые сухие паруса,
Иглами стальными в невода
Сыплется под баркою хамса.
Рыбацкая
Осенью невесел Трапезонд!
Ходит головами горизонт,
В пену зарывается бакан.
Тяжела студеная вода,
Да на волю гонит из гнезда
Лютая голодная тоска!
1907
ГРОБНИЦА РАХИЛИ
«И умерла, и схоронил Иаков
Ее в пути…» И на гробнице нет
Ни имени, ни надписей, ни знаков.
Ночной порой в ней светит слабый свет,
И купол гроба, выбеленный мелом,
Таинственною бледностью одет,
Я приближаюсь в сумраке несмело
И с трепетом целую мел и пыль
На этом камне выпуклом и белом…
Сладчайшее из слов земных! Рахиль!
1907
С ОБЕЗЬЯНОЙ
Ай, тяжела турецкая шарманка!
Бредет худой, согнувшийся хорват
По дачам утром. В юбке обезьянка
Бежит за ним, смешно поднявши зад.
И детское и старческое что-то
В ее глазах печальных. Как цыган,
Сожжен хорват. Пыль, солнце, зной, забота.
Далеко от Одессы на Фонтан!
Ограды дач еще в живом узоре —
В тени акаций. Солнце из-за дач
Глядит в листву. В аллеях блещет море…
День будет долог, светел и горяч.
И будет сонно, сонно. Черепицы
Стеклом светиться будут. Промелькнет
Велосипед бесшумным махом птицы,
Да прогремит в немецкой фуре лед.
Ай, хорошо напиться! Есть копейка,
А вон киоск: большой стакан воды
Даст с томною улыбкою еврейка…
Но путь далек… Сады, сады, сады…
Зверок устал, — взор старичка-ребенка
Томит тоской. Хорват от жажды пьян.
Но пьет зверок: лиловая ладонка
Хватает жадно пенистый стакан.
Поднявши брови, тянет обезьяна,
И медленно отходит в тень платана…
Ты далеко, Загреб!
1907
В столетнем мраке черной ели…
В столетнем мраке черной ели
Краснела темная заря,
И светляки в кустах горели
Зеленым дымом янтаря.
И ты играла в темной зале
С открытой дверью на балкон,
И пела грусть твоей рояли
Про невозвратный небосклон,
Что был над парком, — бледный, ровный,
Ночной, июньский, — там, где след
Души счастливой и любовной,
Души моих далеких лет.
1907
Мир вам, в земле почившие! — За садом
Погост рабов, погост дворовых наших:
Две десятины пустоши, волнистой
От бугорков могильных. Ни креста,
Ни деревца. Местами уцелели
Лишь каменные плиты, да и то
Изъеденные временем, как оспой…
Теперь их скоро выберут — и будут
Выпахивать то пористые кости,
То суздальские черные иконки.
Мир вам, давно забытые! — Кто знает
Их имена простые? Жили — в страхе,
В безвестности — почили. Иногда
В селе ковали цепи, засекали,
На поселенье гнали. Но стихал
Однообразный бабий плач — и снова
Шли дни труда, покорности и страха…
Теперь от этой жизни уцелели
Лишь каменные плиты. А пройдет
Железный плуг — и пустошь всколосится
Густою рожью. Кости удобряют…
Мир вам, неотомщенные! — Свидетель
Великого и подлого, бессильный
Свидетель зверств, расстрелов, пыток, казней,
Я, чье чело отмечено навеки
Клеймом раба, невольника, холопа,
Я говорю почившим: «Спите, спите!
Не вы одни страдали: внуки ваших
Владык и повелителей испили
Не меньше вас из горькой чаши рабства!»
1907
НА ПЛЮЩИХЕ
Пол навощен, блестит паркетом.
Столовая озарена
Полуденным горячим светом.
Спит кот на солнце у окна;
Мурлыкает и томно щурит
А бабушка — в качалке, курит
А там и праздники, и лето,
Влетело что-то, вдоль буфета
Мелькнуло светлое пятно,
Зажглось, блеснув, в паркетном воске —
И вновь исчезло… Что за шут?
А! это улицей подростки,
И снова думы: «Оглянуться
Не успеваешь — года нет…»
А в окна, сквозь гардины, льются
И дым, ленивою куделью
Сливаясь с светлой полосой,
Синеет, тает… как за елью
В далекой просеке, весной.
1907
По алтарям, пустым и белым,
Весенний ветер дул на нас,
И кто-то сверху капал мелом
И звучный гул бродил в колоннах,
Среди лесов. И по лесам
Мы шли в широких балахонах,
С кистями, в купол, к небесам.
И часто, вместе с малярами,
Там пели песни. И Христа,
Что слушал нас в веселом храме,
Мы написали неспроста.
Нам все казалось, что под эти
Простые песни вспомнит он
1907
Хрустя по серой гальке, он прошел
Покатый сад, взглянул по водоемам,
Сел на скамью… За новым белым домом
Хребет Яйлы и близок и тяжел.
Томясь от зноя, грифельный журавль
Стоит в кусте. Опущена косица,
Нога — как трость… Он говорит: «Что, птица?
Недурно бы на Волгу, в Ярославль!»
Он, улыбаясь, думает о том,
Как будут выносить его — как сизы
На жарком солнце траурные ризы,
Как желт огонь, как бел на синем дом.
«С крыльца с кадилом сходит толстый поп,
Выводит хор… Журавль, пугаясь хора,
Защелкает, взовьется от забора —
И ну плясать и стукать клювом в гроб!»
В груди першит. С шоссе несется пыль,
Горячая, особенно сухая.
Он снял пенсне и думает, перхая:
«Да-с, водевиль… Все прочее есть гиль».
1908
САВАОФ
Я помню сумрак каменных аркад,
В средине свет — и красный блеск атласа
В сквозном узоре старых царских врат,
Под золотой стеной иконостаса.
Там Саваоф с простертыми руками,
Над скудною и темною толпой,
Царил меж звезд, повитых облаками.
Из узких окон, в куполе пробитых,
Мертво звучали древние слова.
Весенний отблеск был на скользких плитах —
И грозная седая голова
Текла меж звезд, туманами повитых.
28 июля 1908
Стал на ковер, у якорных цепей,
Босой, седой, в коротеньком халате,
В большой чалме. Свежеет на закате,
Ночь впереди — и тело радо ей.
Стал и простер ладони в муть зыбей:
Как раб хранит заветный грош в заплате,
Хранит душа одну мечту — о плате
За труд земной, — и все скупей, скупей.
Орлиный клюв, глаза совы, но кротки
Теперь они: глядят туда, где синь
Святой страны, где слезы звезд — как четки
На смуглой кисти Ангела Пустынь.
Открыто все: и сердце и ладони…
И блещут, блещут слезы в небосклоне.
1908
Гальциона
Когда в волне мелькнул он мертвым ликом,
К нему на сердце кинулась она —
И высоко, с двойным звенящим криком,
Двух белых чаек вынесла волна.
Когда зимой, на этом взморье диком,
Крутая зыбь мутна и солона,
Они скользят в ее пучины с криком —
И высоко выносит их волна.
Но есть семь дней: смолкает Гальциона,
И на нее щадит пловцов Эол.
Как серебро, светло морское лоно,
Чернеет степь, на солнце дремлет вол:
Семь мирных дней проводит Гальциона[2]
В камнях, в гнезде. И внуков ждет Эол.
28. VII. 08
В