ответил он.
— Но ведь это каждый народ тогда религиозен… […] — заметил Ян. — Ведь это все равно, что говорить, что на руке русского человека пять пальцев. Разве в Германии, Англии, я уж не говорю об Америке, нет религиозного движения. […]
— Да, чем народ культурнее, тем он религиознее, — согласился Д. Н.
— Русский народ религиозен в несчастии, — заметил Ян. […]
26 июля/8 авг.
Ян повеселел, стал говорить глупости, так что жаловаться не на что.
После пяти часов вечера мы с художником Шатаном, который пишет меня, отправились в «степь» за пшенкой, по-нашему кукурузой. […] Шатан очень милый человек, но таланта у него мало. […]
27 июля/9 августа.
Вчера перед обедом пришел Тальников. […]
— Расскажите, что вы читали на чеховском вечере в Одессе, — попросила я. […]
Сначала он рассказал, что Овсянико-Куликовский говорил всего пятнадцать минут.
— […] он говорил, что Чехов отрицательно относился к русскому народу, — раньше он об этом не решился бы сказать. […]
Я спросила, а что же говорил сам Тальников.
— Я говорил, что Чехов не великий писатель, потому что в нем нет железа. Он лирик. Ведь несмотря на то, что мы все Чехова читаем и любим, мы почти не помним образов, остается в памяти: «Мисюсь, где ты?» и тому подобные фразы. Остается впечатление, как от музыки. […]
— А куда вы отнесете Мопассана? — спросил улыбаясь Ян.
— Мопассан — другое дело, — он создал пятнадцать томов мужчин, женщин, — возразил Тальников.
— Да и мироотношение у него иное, очень глубокое, — добавил Ян.
— Вот у вас есть то, чем характеризуется великий талант, — продолжал Тальников.
Но Ян не поддержал этого разговора. И мы заговорили о Короленко. Ян возмущался его речью: — Разве художник может говорить, что он служит правде, справедливости? Он сам не знает, чему служит. Вот смотришь на голые тела, радуешься красоте кожи, при чем тут справедливость? […]
[…] вскоре пришел профессор Лазурский с женой. […] Разговор вертелся на политике: Архангельск занят англичанами, есть слухи, что Вологда — тоже. Начинается мобилизация и в Великоруссии и здесь. […]
28 июля/10 августа.
Письмо от Юлия Алексеевича и Коли.
[Вероятно, полученное от Ю. А. Бунина письмо было от 13 июля 1918. Оно сохранилось в архиве. Привожу выдержки:]
«[…] Письмо это пересылаю через Н. А. Скворцова, который возвращается на Украину. Насчет нашей поездки на юг не так склалось, як ждалось. Коля до сих пор еще лежит; теперь поправляется, но, по мнению докторов, поехать куда-либо может не раньше, как месяца через полтора, если не будет никаких осложнений. […]
Сам я положительно истомился и изнервничался. Да, проводить лето при наших условиях нелегко. Многие разъезжаются. Телешов в Малаховке (ютится в 2–3 комнатах). Уехали Шмелевы, Гусев-Оренбургский, Никандров и др. в Крым. Вересаев еще не возвращался из отпуска. […]
Довольно часто захожу к Муромцевым. […] Все они здоровы. […] Газеты […] целую неделю не выходят, кроме советских. […] Дороговизна становится невыносимой. Сейчас, напр., купил […] копченой колбасы по 24 р. фунт. Бутылка сельтерской воды стоит 3 р. Последние 2 дня получали хлеб по 1/8, а то давали рису или гороху. […]»
4/17 августа.
[…] Про Елец рассказы страшны: расстреляно много народу. […] Когда подходили немцы к Ельцу, то большевики созвали съезд крестьянский, Микула Селянинович, и хотели, чтобы он санкционировал диктатуру, всеобщую мобилизацию и еще что-то. Но Микула не согласился ни на один пункт, тогда президиум объявил, что это не настоящие крестьяне, а кулаки, и председатель стал стрелять в публику, но члены съезда кинулись на него, и начался рукопашный бой, какой всегда бывал в древней Руси, когда решались общественные вопросы. Бежали по улицам мужики, за ними красноармейцы. […] Многих мужиков арестовали, четырнадцать человек из них расстреляли. Когда на следующий день жены принесли в тюрьму обед, то им цинично сказали: «Это кому?» — «Как кому, да мужьям нашим!» — «Да нешто покойники едят?» Бабы с воплем разбежались по городу.
Прислуга в Ельце вся шпионы. Продовольствия мало. […]
11/24 августа.
Из Москвы приехала Толстая — жена А[лексея] Н[иколаевича]. — Вид сытый, она очень хорошенькая. Муж в поездке, зарабатывает на жизнь. О Москве рассказывает много ужасного. Нет молока, наступил голод. Что делают наши? Она рассказывала, что видела издали Юлия Алексеевича, сидящего на Тверском бульваре, и мне так сделалось жалко его, одинокого старика, напрасно мы не захватили его с собою, погибнет он там! Нет энергии уехать. Ведь он и здесь устроился бы. Нет отваги. Страх перед жизнью! […] Вот разница — Толстой. Что за жизнеспособность — нужно пять тысяч в месяц, и будет пять. […]
12/25 августа.
[…] Ян совершенно забыл, что Толстой вел против него кампанию в «Среде». Как будет он держаться с нами?
Толстая понравилась Нилусу, да не очень, «злые глаза и большие зубы». Сразу заметил, что она хищница.
14/27 августа.
[…] Ян и Нилус в городе. В 11 часов утра назначено свидание с Брайневичем насчет книгоиздательства, товарищества на паях в Одессе. […]
Деньги, взятые из Москвы, приходят к концу. Ян не работает. Проживать здесь нужно минимум 2000 р. в месяц. Ехать в Россию?.. А там что? Голодать, доживать на последние деньги.
[Сохранилась одна запись Ив. Ал. Бунина этого времени:]
15/28 дача Шишкиной (под Одессой).
Пятый час, ветер прохладный и приятный, с моря. За воротами стоит ландо, пара вороных лошадей — приехал хозяин дачи, ему дал этих лошадей приятель, содержатель бюро похоронных процессий — кучер так и сказал — «это ландо из погребальной конторы». Кучер с крашеной бородой.
Чуть не с детства я был под влиянием Юлия, попал в среду «радикалов» и чуть не всю жизнь прожил в ужасной предвзятости ко всяким классам общества, кроме этих самых «радикалов». О проклятие!
[Следует длинный перерыв в записях Бунина, вплоть до весны 1919 года. Продолжаю выдержки из дневника Веры Николаевны:]
18/31 августа.
В четыре часа дня начались взрывы. Где, неизвестно. Наверху из западной комнаты было хорошо наблюдать. Нилус некоторое время сидел и делал наброски карандашом. Ян сказал, чтобы я записала. Сначала появляется огонь, иногда небольшой, иногда в виде огненного шара, иной раз разбрасывались золотые блестки, после этого дым поднимается клубом, иногда в виде цветной капусты, иногда в виде дерева с кроной пихты…
Из города едут массы народа, платформы полны людьми; из Люстдорфа многие кинулись в город спасать вещи, […] Неужели это повторение киевских взрывов?
[…] Масса народу с Молдаванки бежит в Люстдорф, на степь. Люди в панике. Говорят, что выбиты окна в высоких домах. Все взволнованы. Рассказывают, что вся Одесса горит, что есть человеческие жертвы.
Весь вечер стояло зарево. Иногда вспыхивали и окрашивали пол-неба огненные шары, а секунд через 20–30 доносились раскаты взрыва. […]
Нилус сказал о Толстом: «Он, как актер, приехал в Новый край для себя и хоть бы звук наблюдений. […] Все разговоры такие, как будто и из Москвы не выезжал…» Это действительно так. За весь путь его больше всего поразил армянин, который просил: белую сажу или черную.
Он рассказывал с чьих-то слов об убийстве Распутина: травили и не отравили. Почти слово в слово, как мне рассказывал Воля Брянский71 со слов Эльстона. […]
25 авг./ 7 сент.
[…] Завтра приглашены к Толстым. Обеды с ними проходят оживленно и весело. Масса шуток, воспоминаний из литературной жизни. […] у него много актерских черт, больше, чем писательских. […] Но интересных разговоров не бывает, как иногда бывало на Капри. […]
29 авг.
[…] Газета принесла кошмарные вести: расстрелян Брусилов, Великие князья, начался истинный террор. Что испытывают люди в Москве, Петрограде и других городах — трудно даже представить. Но в такие минуты лучше быть там, а не здесь. […]
30 авг./12 сентября.
[…] В семь часов пришли Лазурские. […] Затем вскоре явились и остальные. Сразу сели за стол, т. к. нам очень хотелось есть. […] Катаев привез 6 б. вина, 5 было выпито, шестую Ян отстоял. Много по этому случаю было шуток. Толстая читала свои стихи. […] Озаровский изображал в лицах неаполитанский театр и оперетку. […]
31 авг./13 сент.
Мы провожали всех до Люстдорфа. Дорогой был принципиальный спор о евреях. […]
Мы как-то с Яном говорили, что здешние места не дают нам той поэзии, тех чувств, как наши. И это правда.
Возвращалась с Валей [Катаевым], всю дорогу мы с ним говорили о Яновых стихах. Он очень неглупый и хорошо чувствует поэзию. Пока он очень искренен. Вчера Толстому так и ляпнул, что его пьеса «Горький цвет» слабая.
Сегодня уехал Нилус. Завтра с нами селится Кипен8.
1/14 сентября.
[…] Квартира на Княжеской нам улыбнулась. […] [Буковецкий. — М. Г.] расспрашивал меня, как мне представляется жизнь у него. […] Его идеал близок нашему.
— Хорошо перед сном в половине одиннадцатого нам всем сходиться на часок и проводить в беседе время, — сказал он полувопросительно.
Потом опять показывал и рассказывал, как будет у нас. […]
[В сохранившейся копии письма родным (или же не отосланном за неимением оказии письме) Вера Николаевна пишет:]
Вчера окончательно решили и сняли две комнаты у Буковецкого — до июня месяца будущего 1919 года — это его желание. Квартира очень красивая, со вкусом убранная, много старинных вещей, так что с внешней стороны жизнь будет приятной, а с внутренней — увидим. Кроме платы за комнаты, все расходы по ведению дома и столу будем делить пополам. Деньги, взятые из Москвы и полученные в Киеве, приходят к концу. Ян делает заем в банке, тысяч на десять. […] Он очень озабочен, одно время был оживлен, а теперь снова загрустил. Писать не начинал. Последний месяц он берет ванны, много гуляет, но вид у него почему-то стал хуже. Вероятно, заботит предстоящая зима, а теперь и здоровье Юлия Алексеевича. […]
[В другом, тоже сохранившемся среди ее бумаг письме В. Н. говорит:]
[…] В такой обстановке не приходилось жить: у нас две комнаты, большие, высокие, светлые, с большим вкусом меблированы, но лишних вещей нет. Удобств очень много. Даже около моего письменного стола стоит вертящаяся полка с большим энциклопедическим словарем, — это то, о чем я всегда мечтала.
[Выписки из дневника Веры Николаевны:]
5/18 сентября.
Как только прочтешь известия из Совдепии, так холодеешь от ужаса. […]
7/20 сентября.
— Вы слышали, — спросил Ян Яблоновского9: — говорят, Горький стал товарищем министра Народного Просвещения?
— Это хорошо, теперь можно будет его вешать, — с злорадством ответил Яблоновский.
Харьковская городская Дума протестует против террора. Возмущается, а в заключение говорит, что это «наносит последний удар революции и демократии». […]
24 сентября/7 октября.
Комнаты, снятые нами у Буковецкого, реквизированы. Третий день Ян хлопочет. […]
Я присутствовала в