началась жизнь московская. Сидим дома, так как на улицах стреляют, раздевают. Кажется, вводится осадное положение, выходить из дому можно до девяти часов вечера. Вчера выпустили восемьсот уголовных. Ждем гостей. Ожидание паршивое. […]
Вчера мы за ужином угощали грушами. Ян был подавлен. Он говорил, что прошлую ночь три часа сидел на постели, охватив руками колени, и не мог заснуть.
— Что я за эти часы передумал. И какое у меня презрение ко всему!.. […]
2/15 декабря.
Пошли все гулять. День туманный. На Дерибасовской много народу. Около кафэ Робина стоят добровольцы. Мы вступили во французскую зону. Дошли до Ришельевской лестницы. На Николаевском бульваре грязно, толпится народ. По дороге встретили Катаева.
На бульваре баррикады, добровольцы, легионеры. Ян чувствует к ним нежность, как будто они — часть России. […]
4/17 декабря.
Сегодня десант в десять тысяч человек. Об этом мы знали еще вчера вечером.
Вчера в полдень мы с Яном гуляли по городу и видели много печенегов-скифов на конях, — совершенно двенадцатый век. Сидят на лошадях в коротких полушубках, даже ноги назад оттянуты. Сидят крепко, с винтовками, только одного видели, который не умел держаться в седле, он качался, чуть за гриву не схватывался…
— Совершенно зверь, — внимательно посмотрев, сказал Ян.
— Нет, это не зверь, а домашнее животное, — возразила я. Он согласился.
Я очень люблю ходить с Яном, он так живо ко всему относится, все замечает, прямо одно удовольствие, точно образовательная экскурсия. Были в банке у Дерибаса161. Он думает, что Одесса останется свободным городом. […]
Прийдя домой, мы застали в столовой за чашкой кофе Цетлину. […] Почти все время говорили о Серове, об ее портрете. Она рассказывала […], что несмотря на то, что он нуждался в то время, когда получил заказ на ее портрет, он велел прислать ее фотографическую карточку, а уж тогда согласился приехать к ним в Биариц и там работать. И «работали мы с утра до ночи», — сказала она.
После ее портрета он писал Иду Рубинштейн, которой, как художник, очень увлекался и вез этот портрет в Рим на выставку с собой в вагоне.
Серову очень нравился Николай II, он находил его необыкновенно приятным человеком. Однажды, когда он писал его, ему захотелось посмотреть на какую-то картину, висевшую очень высоко, Николай II сам встал на стул, снял картину и подал ее Серову. Александра Федоровна ему не нравилась, он определял ее так: «Это женщина, которая всегда злится и бранится». […]
5/18 декабря.
С утра идет сражение: трескотня ружей, пулемет, изредка орудийные выстрелы. Ян разбудил меня. Петлюровцы с польскими войсками и добровольцами. У нас на углу Ольгинской стоят петлюровцы. […]
6/19 декабря.
Вчера весь день шел бой. Наша улица попала в зону сражения. До шести часов пулеметы, ружья, иногда орудийные выстрелы. На час была сделана передышка, затем опять. Но скоро все прекратилось. Петлюровцы обратились к французам с предложением мирных переговоров. Но французы отказались, так как петлюровцы пролили французскую кровь. — «Мы сюда явились на помощь», — сказали они: «а нас встречают огнем». Переговоры вели Брайкевич и Шрейдер — вот, кто вершит судьбы России.
Погода была дождливая. Ян почти целый день был на ногах, в пальто, ежеминутно выходил во двор, где говорил с жителями нашего дома. Демократия настроена злобно. […]
[…] Сегодня проснулись рано. […] На Дерибасовской встретили двое дрог с убитыми петлюровцами. У одного жутко торчали руки вверх, выглядывали ноги, шея. Зачем-то сидели гимназисты, вероятно, это санитары. Мне все-таки жаль этих обманутых печенегов. Рассказывают, что один, умирая, сказал, что не знает, за что он дрался. На почте развевался русский флаг, — увидеть его было радостно.
Добровольцы очень статные, с хорошей выправкой люди, — я отвыкла видеть подобных людей. Старые генералы, наравне с молодыми, таскали различные вещи. […]
Потери у добровольцев очень большие. […] Ян был очень взволнован. Он сказал, что за два года это первый день, когда чувствуешь хоть луч надежды. Его очень трогает самоотверженность добровольцев. […]
По народу идет слух, что еще вернутся петлюровцы, соединясь с немцами, и тогда все будет хорошо. Вероятно, это работа большевиков. […]
7/20 декабря.
[…] Прачка Буковецкого рвет и мечет, плачет, что петлюровцы побеждены, уверяет, что добровольцы введут панщину, то есть крепостное право. […]
11/24 декабря.
Дождь. Сегодня Сочельник на Западе. Вспомнили Капри, раннее утро, последние звуки запоньяров. Как это хорошо! Потом мальчишки весь день бросают шутихи. Этот день в Италии считается детским, и никто не сердится на проказы мальчишек, пугающих взрослых. А вечером процессия: несут Христа в яслях, идет Иосиф, Божья Матерь, — процессия проходит по всему Капри. Мы идем с Горькими. Марья Федоровна говорит, как в театре, каждому встречному все одно и то же, на слишком подчеркнутом итальянском языке. Алексей Максимович восхищается всем, возбужден, взволнован. Мне жаль, что я его знала. Тяжело выкидывать из сердца людей, особенно тех, с которыми пережито много истинно прекрасных дней, которые бывают редко в жизни.
13/26 декабря.
Вчера была впервые на «Среде» здешней, но читали наши москвичи: Толстой и Цетлин. […] На прениях мы не присутствовали — поспешили домой. […]
Зейдеман затевает клуб. И Толстой согласился быть старшиной в нем, кажется, за три тысячи в месяц. Легкомысленный поступок! […]
Буковецкий хорошо сказал про Толстого: «Он читает так, точно причастие подает».
16/29 декабря.
[…] Ян читает сегодня в «Урании». Он читал «Моисея», и я слушала его с необыкновенным интересом, а ведь это, вероятно, в сотый раз! Ян прочел и ушел, а публика сидела и ждала продолжения. […]
20 декабря/3 января.
Ян всю эту неделю болеет, простудился в «Урании». Очень жаль, так как он как раз начал было писать. […]
[…] Как социалисты всегда умеют устраиваться с богатыми. Мякотин — у Рубинштейн, Руднев — у Цетлиных, Елпатьевский всегда останавливался у богатых друзей — или у Соболевского, или у Ушковых, Чириковых водой не разольешь с Карийскими, это понятно — одним лестно, другим удобно. В жизни все оплачивается. Рубинштейны за содержание Мякотина устроили у себя народно-социалистический центр. Кроме того, присутствие Мякотина, вероятно, избавляет их от реквизиции комнат. Социалисты ходят по ночам, — не боятся, что стащут пальто, деньги. Мне кажется, что они так привыкли, что они обеспечены — минимум всегда будет — что об этом они не беспокоятся.
Когда во время Временного Правительства сын Елпатьевского был в Ташкенте, то он занял Белый Дворец Куропаткина.
У нас был Сергей Яблоновский. […] Он бежал из Москвы, т. к. был приговорен к расстрелу. В конце мая он был в Перми у Михаила Александровича, который произвел на него самое приятное впечатление. Он говорил, что никогда не хотел престола. […]
23 декабря/5 января.
У Яна был жар один день, и в этот день он был очень трогательный. Говорил все из «Худой травы»17, уверял, что он похож на Аверкия. […]
В Одессу приехал Родзянко и еще какой-то член Думы. […]
Зубоскальство фельетониста, дошедшее до цинизма:
Хлеб наш насущный даждь нам днесь,
По народу идет, что 25 декабря в десять часов утра петлюровцы начнут брать бомбардировкой Одессу, они думают, что французы уйдут, так как иначе город сравняют с землею.
30 декабря/12 января.
На днях был Наживин18. Коренастый, среднего роста человек, с широким лицом и довольно длинным носом. Он производит впечатление человека с еще большим запасом жизненных сил, хотя по виду он немного сумрачный, благодаря большим, нависшим, немного толстовским бровям.
Он два месяца, как из Совдепии, главным образом он жил у себя на родине, во Владимирской губернии, но бывал в Москве, имел доступ в Кремль, а потому много видел. […]
Он удивлен настроениям в Одессе.
— В Совдепии о республике никто не говорит — это уже считается дурным тоном, — сказал он смеясь, — разговор идет лишь о том, кого выбрать. Мужики, которые почти поголовно настроены черносотенно, при прощании говорили мне: «Ну, как хошь, а передай, что мы, такие-то, хотим, чтобы был кто потверже! На Алексея мы не согласны, мал еще!».
— Ну, а молодые ежики, у которых за голенищами ножики? — спросил Ян.
— Молодые? — продолжал Наживин: — у нас деревня почему-то искони поставляла рекрутов в Балтийский флот, хотя даже реки у нас нет. И теперь эти матросы, которые раньше драли глотку в пользу большевиков, ходят в дорогих шубах и у каждого по драгоценному перстню на руке, говорят: «Нет, без буржуазии никак нельзя, нигде этого не было и не будет — во всех странах она есть».
Где-то Наживина чуть не расстреляли, спас его пропуск, данный местным советом.
Ян спросил относительно комитетов бедноты.
— На заседание этого комитета приехал председатель на жеребце, стоющем несколько тысяч. Все богатые крестьяне записаны в «комитет бедноты».
В Москве все почти поправели. Во Владимире пересматривают все вопросы сызнова. Отдельные лица перерождаются самым невероятным образом. […]
Он советовал нам ехать на Кубань, там и дешевле, и жизнь кипит. Тут же рассказал о нравах добровольцев и большевиков. Пленных нет. Офицеров вешают без суда, солдат секут шомполами, небольшой процент выживает. Кто выживет, из тех образуют полки, которые оказываются лучшими. […]
— Вот, — сказал Наживин, — Иван Алексеевич, как я раньше вас ненавидел, имени вашего слышать не мог, и все за народ наш, а теперь низко кланяюсь вам. […] И как я, крестьянин, не видел этого, а вы, барин, увидали. Только вы один были правы.
Говорили и об еврейском вопросе. — Я теперь стараюсь всюду бороться с антисемитизмом, — продолжал Наживин, — но трудно, во многих местах погромы. […]
Заговорил о том, что евреи не понимают, что Кремль наш, что в Кремле наша история, а не их, что они никогда не могут так чувствовать, как мы. […]
Потом перешли на Софью Андреевну Толстую. Он большой ее защитник.
— Вот сидим мы раз в сапогах в гостиной, — рассказывает он, — с Булыгиным, бывшим пажом. Входит Софья Андреевна и подходит к нам с каким-то вопросом. Мы оба поднялись. Вдруг на глазах ее показались слезы. «Что с вами?» — «За двадцать лет в первый раз, что толстовцы встали передо мной, они никогда не считались со мной, как с хозяйкой» — ответила она взволнованно.
[…] Был Сергей Викторович Яблоновский. […] Рассказывал, что из Харькова к Бальмонту поехали еще две жены. […] Говорили об Алексее Константиновиче Толстом19. О том, что Чехов неправ был, назвав его оперным актером.
— Толстой, напротив, сам создал, — сказал Ян, — тот стиль, в котором его упрекает Чехов. […]
Ян все это время читает А. К. Толстого.
(обратно)
1919
[Из дневника Веры Николаевны:]
2/15 января.