районе — там можно есть супа, сколько влезет! Он голодает, по-прежнему цетлинская горничная ему ничего не дает, кроме стакана горячей воды утром. Но он относится и к этому весело. «Похудею, а то я за время пребывания у Цетлиных очень растолстел». […]
16/29 апреля.
Ян вчера был в очень тяжелом настроении. Он сильно страдает: «Я не живу теперь», сказал он мне. «Все равно, хоть умереть сейчас, — жизнь не вмоготу»…
Встретились с Гальберштадтом23, много новостей. Мне кажется, что последнее время он опять начал пить. У него знакомство с красными офицерами. […] «В Одессу ждут Ленина, Троцкого, Горького». Прощаемся. К себе не приглашаем. У него, конечно, хватит такту больше к нам не приходить. С тяжелым сердцем возвращаемся домой. […]
Под вечер забегает Волошин. Он в больших хлопотах по выезду из Одессы, ему здесь не безопасно, и нет денег. […]
— Я познакомился с Северным в гостиной хорошенькой женщины, — говорит с улыбкой Волошин. — Он очаровал меня. Это человек с кристальной душой.
— Как, — перебивает Ян, — с кристальной душой и председатель Чрезвычайки?
Волошин: Он многих спасает.
Ян: На сто — одного человека.
Волошин: Да, это правда, но все же он чистый человек. Знаете, он простить себе не может, что выпустил из рук Колчака, который, по его словам, был у него в руках. Он рассказывает, что французы пытали его. Связывали назад руки и поджигали пальцы. […] А Северный сам — против крови! […]
18 апр./1 мая.
Декрет о запрещении пользоваться электричеством — всем, кроме коммунистов. […]
Мы с приятельницей […] решаем с вечера осмотреть город, который так старались украсить новые хозяева наши. […] Общее впечатление: бездарно, безвкусно, злобно и однообразно. […]
Когда я вернулась, Ян был уже дома. Он с приятелями тоже ходил по городу. Спрашиваю о впечатлении. — Грязная, гадкая, унылая картина! […]
Был Серкин, принес яиц и компота сушеного. Очень он трогает нас, какая забота всегда, точно мы его родные. От интеллигентных людей мы этого не видим, а ведь он простой человек, но сердце у него хорошее, да и не глупый совсем, все понимает. […]
Вечером на улицах были главным образом гимназисты, горничные, отдельные отряды солдат. Людей среднего возраста почти не было видно. Красными значками пестрело очень много народа. […]
Рабочий праздник. […] После завтрака иду бродить по городу одна. […] Все дома с красными флагами, на балконах ковры — по приказу новых властителей, — вероятно, для того, чтобы узнать, у кого есть ковры и затем их реквизировать. […]
На Соборной площади плакат: стоит толстый буржуй и за шиворот держит рабочего, подписано 1918 год, рядом стоит рабочий, а буржуй подметает улицу, подписано — 1919 год.
На углу Дерибасовской и Екатерининской плакаты на ту же тему: разница между 1918 и 1919 годами. В 1918 стоят буржуй и немец, а под ними лежит рабочий, в 1919 г. стоят рабочий и солдат на буржуе, у которого изо рта торчит огненный язык. […] На бывшей кофейне Робина, которая с первых же дней новых завоевателей была превращена в красноармейскую казарму, и на балконах которой постоянно сушатся подштанники, рубахи, висит огромный плакат: рабочий, солдат и матрос выдавливают прессом из огромного живота буржуя деньги, которые сыпятся у него изо рта. Народ останавливается, молча посмотрит и двигается дальше. Дальше двигаюсь и я, до самой Екатерины, которая завернута в серый халат. А сзади памятника, над Чрезвычайкой, огромный плакат в кубическом духе: кто-то стоит с неестественно длинной ногой на ступенях, увенчанных троном, а подпись такая:
«Кровью народной залитые троны
Мы кровью наших врагов обагрим».
Авторы плакатов, в большинстве случаев, очень молодые художники. Есть среди них дети богатых буржуев, плохо разбирающиеся в политике и почти не понимающие, что они делают. […]
Над домом бывшего генерала губернатора устроена иллюминация из французских слов: «Vive la revolution mondiale» — это для команды на французских судах, которые, увы, как нарочно, ушли из порта, и заряд пропал даром. […]
Над Лондонской гостиницей надпись: «Мир хижинам и война дворцам». […] Иду по бульвару к Пушкинской улице. Там тоже плакаты и плакаты. Навстречу мне двигаются колесницы, медленно возвращающиеся с парада. В колесницах мелкие актеры и актрисы в разных национальных костюмах. […] у всех на лице испуг и усталость. […]
В городском саду на открытой сцене поет охрипшая певица с очень несчастным видом. […]
Вечером мы с Яном немного бродим по городу. Толпа значительно поредела. На Пушкинской показывали воздушный кинематограф на радость мальчишкам. Мы тоже немного стоим и смотрим.
По дороге домой мы шепотом обсуждаем, почему все таки веселья не было. Приходим к заключению, что кровавые плакаты даже на сочувствующих действуют угнетающе, удручающе. […]
19 апреля/2 мая.
В газетах — списки расстрелянных. Тон газет неимоверно груб. Приказы, касающиеся буржуев, в самых оскорбительных тонах, напр. «буржуй, отдай свои матрацы». В газетах вообще сплошная ругань. Слово «сволочь» стало техническим термином в оперативных сводках: «золотопогонная сволочь», «деникинская сволочь», «белогвардейская сволочь».
По городу плакаты такого возмутительного содержания, что «от бессильного бешенства темнеет в глазах и сжимаются кулаки», — говорит Ян.
И что за язык у них! Все эти сокращения, брань, грубость. […]
20 апреля/3 мая.
[…] Последний слух, что Колчак под Москвой, и нет сообщения с Москвой.
[…] До нас доходят уже подробности о расстрелах, об издевательствах в чрезвычайках. Начало положила расправа над семьей убитого из-за угла еще при добровольцах директора частной гимназии Р. […]
21 апр./4 мая.
Расстрелено 26 «черносотенцев»! […]
23 апр./ 6 мая.
[…] Вечер. Сидим со светильниками. У нас целых четыре! Волошин читает свои переводы Верхарна.
Я сижу на нашем клеенчатом диване и под его ритмическое чтение уношусь мыслями в далекие, счастливые времена, еще довоенные. Зима. Ярко освещенный зал Художественного Кружка. Верхарн читает лекцию о своей милой героической стране. Публики очень много, слушают внимательно. Верхарн сразу завоевывает залу. Мне он тоже нравится своим необыкновенно приятным умным лицом. На сцене, как всегда, сидят директора клуба и литераторы. Прячась от взоров публики, выглядывает Брюсов. Он только что пережил тяжелую историю: поэтесса Львова застрелилась из-за него. Просила его приехать к ней, он отказался и она — бац! Поэтому приветствие знаменитому гостю произносит не он, а Мамонтов. Не остался Брюсов и на ужин, который был дан после лекции в одной из верхних зал Кружка. Я сижу рядом с Верхарном. Он мне рассказывает о своей стране, о своей жизни там и во Франции. Каждую зиму они проводят в Сен-Клу. Касаемся и поэзии. Он, конечно, говорит комплименты русской. Я восхищаюсь его творчеством. Верхарн восторгается Москвой, Кремлем. В первый раз в жизни прошу автограф. Один мой знакомый, мой сосед слева, Василий Михайлович Каменский, дарит мне тут же изящную книжечку в красном сафьяновом переплете, и Верхарн вписывает в нее несколько слов. Напротив нас сидит его жена. Очень милая, простая на вид женщина, фламандского типа. Не обошлось без курьезов. Ужин был составлен на славу, но чего-то, самого гвоздя, кажется, осетрины, Верхарн не ест. Пришлось заменять другим блюдом, хотя он умолял ничего не давать взамен, так как он не привык ужинать. Но, конечно, его по-русски закармливали. По-русски, не в меру, хвалили, слишком долго говорили и дошли до того, что Ермилов на русском языке рассказывал анекдоты, которых, конечно, Верхарн не понимал, несмотря на то, что Илья Львович Толстой старался ему переводить… Прошло несколько лет с тех пор, а кажется, что все это было бесконечно далеко. Погиб бессмысленной смертью Верхарн, умер и Ермилов, погибает и наша Россия.
25 апр./8 мая.
Приезжали за матрасами. Красноармейцы были вежливы, но чувство неприятное, когда вмешиваются, на чем спишь. […] У нас ничего не взяли, хотя и у меня, и у Яна по два. Но я сыграла на психологию. Сказала, что у нас по одному и, сделав жест рукой, пригласила:
— Хотите, идите за ширмы и смотрите.
Они помялись и ушли. Все таки хороший дом их еще смущает, в плохих квартирах они проявляют больше хамства. Уже целая неделя уходит на это занятие — отбирать матрасы, которые потом будут где-нибудь гнить. […]
Рассказывают, что сотрудникам большевицких газет, в том числе и тем, кто работает в «Голосе Красноармейца», т. е. Гальберштадту, Регинину и другим, выдали обувь и одежду, и еще что-то. […]
Вечером у нас Волошин со своей приятельницей, которую на сокращенный манер зовут Татидой (Татьяна Давыдовна). Волошин читает на этот раз не свои стихи, а переводы Анри де-Ренье. Это новый для меня поэт. Чувствуется, что Волошин хорошо и точно передает его.
— Французы, — говорит Ян после чтения, — отличаются от русских в поэзии. Они слишком все договаривают, тогда как мы много оставляем работы читателю. Кроме того, кто из романских поэтов скажет:
Для берегов отчизны дальней
— Да, — соглашается Волошин, — но зато никто из русских поэтов не скажет, как Ренье, — и прочел «Прощание».
9 часов. Надо было гостям уходить. Опять досадно, только что завязался интересный разговор… Не успели мы захлопнуть за ними парадной двери, как вдруг стук со двора. Я бросаюсь к двери, вижу две мужские фигуры с длинными палками.
— Что такое? — спрашиваю я, открыв двери, чувствуя, как сильно бьется сердце.
— Простите, я домовой комиссар, получил приказ вымерить все комнаты. […]
26 апр./9 мая.
У нас завтракает писатель Федоров. У него седые длинные волосы. Он очень приятен на этот раз. Настроен против большевиков. […]
Заходим вечером к Куликовским. Сидят в полутьме. Дм. Н. бодр. Ир. Л. волнуется, говорит, как всегда быстро, быстро, сама себя перебивая. […] Передает, что идут разговоры о дне «мирного восстания». […] Что за бессмысленное сочетание слов — «мирное восстание»? И как может восставать правительство? […] Говорят, что отбирать будут все, оставляя только самое необходимое и то в очень малых размерах. Как-то даже не верится. Ведь этим они возмутят всех, восстановят против себя все население. […]
Дома, рассказав все, что слышали, нашим сожителям, мы, на зло большевикам, пьем хорошее вино. Конечно, Евг. Ос. [Буковецкий. — М. Г.] относится к нашим сообщениям недоверчиво: он не любит верить неприятным вещам.
27 апр./10 мая.
Волошин устроил себе выезд через комиссара красного флота, поэта, который пишет триолеты, тоже, по словам Волошина, очень милого человека. […]
— А велик ли красный флот? — спросил Ян.
— Да несколько дубков…
Последний вечер Волошин проводит у нас со своей спутницей, Татидой. Сидим при светильниках в полумраке. Грустно. На столе жалкое угощение. За последнее время мы привыкли к Максимилиану Александровичу. Он вносит бодрость, он все принимает, у него нет раздражения к