выезд Семену Владимировичу…
Входим в столовую и видим небольшого роста молодого человека, очень почтительно с нами здоровающегося. Я взглядываю на Яна и вижу, что он в том состоянии, когда ему все равно. Он садится и вызывающе молчит. Как на грех, хозяева вышли и мы остаемся втроем. Я, боясь, что Ян не сдержится, начинаю разговор о погоде. Комиссар с радостью поддерживает его. По обычаю этого дома, кой кто начинает приходить. Настроение натянутое. Всякий предупреждается, что беседа ведется на незначительные темы. Наконец, является виновник этого нового гостя и, после недолгой беседы, комиссар исчезает. Мы облегченно вздыхаем, хотя на душе неприятный осадок. Отъезжающий, смеясь, говорит, что он получил пропуск и еще какую-то бумагу на таком безграмотном языке, что он сохранит их для потомства. Хозяева говорят, что сильно боялись за Яна — такой у него был свирепый вид…
Были у Тальниковых. Виделись там с Куликовскими. Как он всегда весело, с радостной улыбкой здоровается. Но как он за последнее время подался, похудел. Рассказывает, что на днях он чуть не потерял сознание на улице.
— Уж очень действуют на меня расстрелы и издевательства в чрезвычайке. […]
— Говорят, палачам платят по 1000 рублей с жертвы плюс все, что на нем.
— Говорят, что расстреливают, и особенно свирепо, две молоденькие девушки. Есть еще один садист, который перед тем, как выдать расстреливаемого палачам, вызывает его из камеры и катается с ним на извозчике, нежно прижимая его к себе…
5/18 июля.
Сидим у Полыновых. Приносится известие, что в порт входят иностранные пароходы. Бежим туда, откуда видно море. Смотрим, молчим, волнуемся. Народу уже много. Говорить боимся, так как в соседе никто не уверен. Опасно показать радость. Опасно задать вопрос. Но что они несут с собой? Освобождение нам и гибель большевикам? Хлеб? Теряемся в догадках. Вечер, пора возвращаться по домам. До утра ничего не узнаем. Дома сидим, пьем вино и делаем тысячу всевозможных предположений. Ночь, а не спится, лезут самые невероятные мысли. […]
6/19 июля.
Ян вскочил рано. Мне нездоровится, лежу в постели. Натощак Ян выскакивает, чтобы прочесть газету. Быстро возвращается огорченный: транспорт русских пленных, пожелавших возвратиться на родину…
К вечеру уже рассказывается по городу много курьезов. Подходят, например, прибывшие солдаты к фруктовому магазину и покупают фрукты. В корзине ярлык с цыфрой 17. Понимают, что 17 копеек, а оказывается 17 рублей, в 100 раз дороже!
Говорят, что им вместо отправки на родину предлагают вступить в ряды красной армии.
В «Голосе Красноармейца» статьи делаются все свирепее. Особенно отличается Величко. Меня уверяли, что Величко — Гальберштадт, что видели статьи под этим именем, написанные его рукой. Мне не верится.
Облавы, аресты, обыски. Кому грозит чека, тот прячется.
Меня тронул Серкин. Зашел, увидел, что я нездорова, сказал, что принесет курицу. И принес по своей цене — 75 рублей. Удивительно он трогательный человек. Жаловался на жизнь, на народ.
7/20 июля.
Вечер. Сидим на диване в комнате Яна. […] Вдруг в окно я вижу, как по лестнице поднимаются Недзельские. Мы с Яном разом вскакиваем и кидаемся к двери. Отпираем ее и от волнения не можем ни поздороваться, ни произнести ни слова, до тех пор, пока Владимир Осипович говорит: «Все благополучно». Тогда мы переводим дух и идем в наши комнаты. Вл. О. дает нам письма. Мы их конечно, только бегло просматриваем и просим рассказать впечатления его о Москве и о наших. Впечатления сильные. Недоедание, если не сказать больше, сильнейшее. Люди все так похудели, что даже трудно себе вообразить, — зима была необыкновенно тяжелая: не топили домов, в некоторых квартирах температура была чуть ли не ниже нуля, а приспосабливаться еще не научились, теперь придумывают что-то для будущей зимы. Многие больны «волчьим аппетитом», вечно хочется есть, особенно страдают этим мужчины. Люди перестали ходить друг к другу в гости. — Ваш брат, Дмитрий Николаевич, прямо сказал мне: — Простите, но я вас не приглашаю к себе — у меня положительно нет возможности предложить вам чашки чаю. — С Вашими родителями я раз обедал в той столовой, где они питаются, но что это за обед?.. Словом, материальное положение ужасно. Видался с Юлием Алексеевичем. Я страшно полюбил его, но он настроен, как всегда, очень пессимистически. Скучает по вас. А с Гершензоном я почти разругался: он большевиствует.
— А какой вид у мамы, очень худа?
— Да, такая милая подвижная старушка…
Владимир Осипович и не подозревает, что этой фразой он пронзает мне сердце. Год назад, когда мы уезжали из Москвы, мама была еще пожилой дамой, слово старушка ей совсем не подходило. Я сразу поняла, что она сломилась за этот год…
Мы долго сидели и слушали. Вл. Ос. каким-то чудом избег двух крушений. […] Поручение он свое выполнил прекрасно, месяца два будут они сыты…
На политическое положение он смотрит хорошо, надеется, что Деникин победит. — «Все разлагается. Красноармейцы и те недовольны […]». Он возлагает надежду на зеленых, в Черниговской губернии появился атаман с шайкой, какой-то Ангел. Говорят, что он настроен против большевиков. А южнее орудует Махно, который неуловим. Говорят, он ездит со своей шайкой на телегах, на бешеных лошадях […] а девиз, написанный сзади каждой телеги: «Бей жидов, спасай Россию».
— Да и здесь в Одессе уже не то твердое положение, которое было месяц тому назад, когда я уезжал в Москву. Вы подумайте, какой развал кругом. Да и сами здешние большевики нервничают. […]
— Нет, поверьте, долго большевики не удержатся, они в достаточной мере изжиты.
Посидев до возможного времени, Недзельские ушли. Мы принялись читать письма вслух.
Делаю выписки из них. Вот из письма мамы:
«Пережито много тяжелого и вспоминать даже не хочется. Решила, что человек такая собака, что и не то переживет. Сейчас все таки жизнь кажется раем, по сравнению с зимой и весной… Я как-то привыкла к страданиям, что отношусь ко всему покойно. […] Я своих вещей продала тысяч на пять во время болезни папы и все потратила на него. С твоими деньгами я думаю поступить так: возьму себе половину и постараюсь сохранить их для тебя, и только тогда ими воспользуюсь, если буду так голодать, как голодала осенью. […] Хлеба нам не дают пятый день. Ехать на Сухаревку ни папа, ни я не можем, да и хлеб стоит 45–50 р. фунт. Придется пить чай, да и то без сахару. Не правда ли веселенькая жизнь? […]»
А вот из письма брата: — «Кое-что изменилось. Изменились цены на продукты. Чтобы быть мало-мальски сытым нам приходится проживать около 10000 руб. в месяц: изменилось количество продуктов, попадающих в наши желудки. И, если пока не было дня, когда мы ничего бы не ели, то потому лишь, что спускаем все, что имеем — занавески, костюмы, платье, посуду (цены на все вещи достаточно высоки). Но случалось уходить на службу утром и не евши. […]
Изменились родители. Похудели, постарели лет на пятнадцать, сгорбились, изогнулись, изнервничались. Папа болел всю зиму. Живя в температуре двух градусов, не имея нужного питания, он болел на почве истощения. Болезнь превратила его в глубокого старика. […] Болезнь папы не единичное явление. Такой болезнью страдают многие. Многие старые люди впадают в детство и со многими мне приходится возиться на службе, изыскивая способы придумать им работу. […] Да, старым людям сейчас трудно и плохо жить. Молодых в Москве мало. Я не говорю о детях. Но тем молодым, которые остались здесь и которые все же не могут безучастно относиться к страданиям себе подобных, невыразимо тяжело, и они, молодые, изнашиваются, стареют. Износился, постарел и я. […] Неужели настанет момент, что я когда-нибудь буду иметь возможность отдохнуть и набраться сил, увидеть южное солнце. […]»
10/23 июля.
Большевики большевиками, а жизнь берет свое. После Петровок очень много свадеб среди простого народа. Не довольствуясь гражданским браком, идут венчаться в церковь. Попадаем и мы на свадьбу. Жениху, сыну умершего друга Яна, 19 лет, невесте — 20. Когда их уговаривали подождать, они возражали: «Мы столько уже пережили, сколько раньше в 30 лет не переживали. Что еще дальше будет? Нужно пользоваться теперь всякой минутой, к тому же у нас хотят реквизировать комнату, вот мы ее и займем!»
[…] Я надеваю лучшее платье. Мы идем. Пять часов вечера (я всегда указываю астрономическое время). Церковь пуста. Народу немного еще. Жених и невеста приходят пешком. Невеста в белом, но без фаты. […] Пировать будем завтра, в Ольгин день, именины сестры молодого. После венчания грустно расходимся по домам. Все нелепо — и эта скороспелая свадьба, муж-мальчишка, студент Художественной школы, невеста учится танцевать, а теперь при большевиках уже выступает в одном из многочисленных театриков. Оба уже люди новой формации, новых вкусов, стремлений, и хотя они не коммунисты, не большевики, но большевизм уже развращающе действует на их души. Вспоминаем его отца, оригинального и интересного человека, необыкновенно органического. Как был бы чужд ему сын…
11/24 июля.
[…] Я рассказываю, что дорогой я видела по стенам расклеенные афиши, извещающие, что в СКВУЗ’е — нулевой семестр. […] Я объясняю, что это обозначает подготовительный курс для университета, открытый для того, чтобы революционный народ мог в 6 месяцев, будь то рабочий, мужикот сохи или баба, подготовиться к университету, по всем факультетам, вплоть до математического. Я не шучу. Один вновь испеченный профессор из большевицкой печки доказывает совершенно серьезно, что весь гимназический курс можно пройти в полгода. […]
Отправляемся на пир. Пьем чай с хворостиками, едим фрукты. Молодые с молодежью веселятся. […] Среди гостей дама, только что выпущенная из чрезвычайки. Она сравнительно хорошо прожила там, пристроившись к кухне. Но навидалась многого. — «Самое тяжелое для молоденьких барышень, когда их гонят убирать, например, Крымскую гостиницу, населенную красноармейцами, которые кувшины, тазы употребляют совсем не на то, на что они предназначены. […] если узнают, что она княжна или графиня, тут на самую грязь назначают, а какая ругань стоит, если бы вы знали. Особенно Богородицу не щадят. Прямо жуть брала».
Потом шли разговоры, что куда ни поселится революционный народ, всюду он вносит разрушение: «Вот, — рассказывает один господин, — […] в лучшие дома и особняки переселили рабочих с Пересыпи, и, Боже, […] во что они превратили дома и квартиры, я уж не говорю, что все засалено, ободрано, но они ванны превратили в отхожие места, и получились такие очаги заразы, что самые красные врачи говорят, что если не принять экстренных мер, то эпидемии разовьются. […] Кажется, решено — весь этот революционный