санаторию. Мы смотрели там комнаты.
Был у нас Кривошеий20 с младшим сыном. […] Он находит, что монархия много сделала: «вывезла Россию из тьмы и топи, поставила на европейскую ногу». […] Он считает, что первая коренная ошибка заключается в том, что крестьян освободили от крепостной зависимости, наделив их землею, чего нигде во всем мире не делали. Нужно было освободить их без земли, но тотчас же открыть крестьянский банк и на самых льготных условиях продавать им землю в собственность. Тогда бы не было этого предрассудка, что у русского мужика мало земли и что все беды от этого. […]
З. H. жалела, что мы не позвали ее. Она сказала:
— Я люблю смотреть на людей. Жадна до них.
[Запись Ивана Алексеевича:]
6 авг. (н. с) 21 г. Dietenmuhle. Висбаден.
Сумрачно, прохладно, качание и шум деревьев. Был Кривошеий. Очень неглупый человек.
В газетах все то же. «На помощь!» Призывы к миру «спасти миллионы наших братьев, гибнущих от голода русских крестьян!» А вот когда миллионами гибли в городах от того же голода не крестьяне, никто не орал. […] И как надоела всему миру своими гнустями и несчастьями эта подлая, жадная, нелепая сволочь Русь!
[Из записей Веры Николаевны:]
25 июля/7 августа.
Дома у нас волнение. Хозяева требуют, чтобы Злобин […] перешел в наш этаж, в маленькую комнату, а в его вселяют французское семейство с грудным ребенком, очень крикливым. Дм. С. в панике. […] З. Н. олимпийски спокойна, занята тем, как из рассказа «При дороге»21 сделать пьесу. Все уговаривает Яна […] Вечером, после обеда, они около часу разговаривали на эту тему. […] З. Н. советует вывести на сцену и любовницу отца Параши. Ян стал выдумывать, какая она должна быть, какой у нее муж. «Она может быть лавочницей, мало говорящей, но властной, с густыми волосами и прекрасной шеей. Муж у нее маленький, чахленький старикашка. Сидит на полу вечером, разувается, стучит сапогом и говорит: „Да, нонче все можно“» — (намекая на связь жены). «Да, — повторяет она спокойно, — все можно. Только бы лучше об делу подумай!..» Она уже лежит в постели. З. Н. не понимает, что в деревне есть свой бон-тон, что женщине заехать к любовнику почти невозможно. […]
26 июля/8 августа.
[…] В газетах известие: Тэффи опасно заболела. Я очень беспокоюсь. […] Ходили гулять с Яном. […]
28 июля/10 августа.
[…] Кривошеий рассказал, как он ушел из-под ареста. […] Рассказывает он хорошо, точно, кратко, твердо.
«В июле 1918 г. я еще оставался в Москве. […] Приехал на службу автомобиль с красноармейцами, чтобы арестовать меня. По счастью, красноармейцы заинтересовались кассой. […] и так увлеклись, что я свободно выходил и опять входил в комнату. […] Мне пришла в голову мысль — уйти. […] вышел из комнаты, спустился по лестнице, прошел по коридору в переднюю, снял шляпу, взял трость и прошел мимо красноармейцев. Они было сделали движение ко мне, но затем остановились, решив, что я кто-нибудь другой. Я вышел в переулок. Вижу автомобиль, красноармейцы с ружьями. Мгновенно соображаю, если пойду по переулку, то догнать меня легче — автомобиль стоит задом к бульвару. Иду к бульвару. Те три минуты, которые иду по переулку, кажутся вечностью. Хочется оглянуться, ускорить шаг. Но я выдерживаю характер. […] у меня знакомый доктор немец. Я отстоял его во время войны, его хотели отставить, как немца-шпиона. Я отправился к нему. […] изложил дело, вижу, он пугается и говорит, что же я могу вам сделать? Дал письмо к кому-то в Смоленск. А о ночевке ни полслова. Я ушел. В этот день я был приглашен к Харитоненко, к своим друзьям, которые мне также были в свое время обязаны. […] Вижу, они испуганы, уже знают об аресте и о том, что я ушел. […] От Харитоненко я вышел с Сосновским, одесским городоначальником. Он немного помог мне. На другой день было воскресенье. Один сын умудрился ускользнуть из дому, хотя в доме была засада. Он принес мне переодеться. Весь день я просидел у Якунчиковой. Неловко. […] утром обрился. Я выехал на извозчике в Кунцево. […] В Смоленске, благодаря письму доктора Шимана, я получил фальшивый паспорт и совет ехать первым же поездом […] До Орши доехал. Но вследствие восстания эсеров, граница оказалась закрытой. Двое суток я провалялся на асфальте, пока ее не открыли. […] через Могилев я отправился в Киев и думал, что это уже конец мытарствам». […]
31 июля /13 августа.
Вчера переехали в Нероберг. […] Сюда нас вез очень смешливый извозчик. Он был в Риге, знает Вильно, Ковно и т. д. Сразу понял, что мы русские. Говорил, что после войны Россия капут! […]
Мы с Яном разъединены. Он в 7 номере, я в 10. Между нами Мережковские. […] Ян сразу переставил у себя все вещи. Я тоже быстро устроилась. Мы переехали еще до обеда. Мережковские — после, днем. Обедаем все за одним столом. Мережковские едят мало. З. Н. говорит, что она никак не привыкнет к еде после России при большевиках. […]
1/14 августа.
[…] Пришло известие о смерти Блока, умер от цынги. Уже появились некрологи. […]
Милюков написал о нем, что он «общепризнанный наследник Пушкина». Пушкин и Блок? […]
Вчера вечером мы с Яном расспрашивали З. Н. о Блоке, об его личной жизни. Она была хорошо с ним знакома. Сойтись с Блоком было очень трудно. Говорить с ним надо было намеками. […] З. Н. стихи Блока любит, но не все, а пьесы ей не нравятся. «Розу и Крест» считает даже слабой. «Балаганчик» тоже никогда не находила хорошим. Она показала свое стихотворение, переписанное рукой Блока. Почерк у него хороший. Я спросила о последней ее встрече с ним. Она была в трамвае. Блок поклонился ей и спросил: «Вы подадите мне руку?» — «Лично, да, но общественно между нами все кончено». Он спросил: «Вы собираетесь уезжать?» Она: «Да, ведь выбора нет: или нужно идти туда, где вы бываете, или умирать». Блок: «Ну, умереть везде можно».
— Да, Горький не мог спасти его от цынги, а ведь они были очень близки, — заметила З. Н.
2/15 августа
День рождения Дм. Серг. В честь этого пили дорогие вина. […]
Вечером опять говорили о Блоке. Мережковский ставит Блока высоко, за то, что он «ощущал женское начало». Далее он говорил: «Мы считаем Бога мужским началом. А ранее, во времена Атлантиды, Богом считали женское начало. И вот Блок ощущал это. Он знал тайну. Когда он входил, то я чувствовал за ним Прекрасную Даму».
Ян возразил: — Ну, да, вы это чувствовали, когда видели его. Но я его не видал, а по стихам я не чувствую этого.
Дмитрий Сергеевич стал смеяться, по-волчьи оскаляться, зеленый огонек блеснул в глазах: — Мертвых нужно любить, ласкать.
— А Ленина? — спросила я.
— Ленина? Нет, — ответил Дм. С.
— Но ведь это не по-христиански, — заметила я.
— Нет, и в христианстве говорят о тьме кромешной и геенне огненной, — объяснил Дм. С.
З. Н. все сводила разговор на мирный тон. И все добивалась, как Ян относится к Соловьеву22 и признает ли его?
— Соловьева признаю, у него есть стройность. Хотя вы сами согласитесь, что у него есть и слабые стихи.
Они согласились. Мы посидели еще немного. […]
Ян пришел ко мне и сказал возмущенно:
— Я хочу судить произведения, а мне суют, что когда он входит, за ним чувствуется «Прекрасная дама» или «Великий инквизитор». Да это совсем другое и ничего общего с искусством не имеет.
4/17 августа.
[…] Дм. С. развивал мысль, что в Германии нужно начать антибольшевицкую пропаганду, что здесь это гораздо легче, чем во Франции. Ян согласился с ним.
З. Н. никогда не говорит о женщинах, точно они не существуют. О мужчинах известных любит рассказывать.
[…] Мережковский считает, что скептицизм — слабость ума.
— А Вольтер? Соломон?
— Они тоже ограничены.
[…] З. Н. сказала: — Я умнее тебя. Ты талантлив, у тебя бывают гениальные прозрения, но я умнее. […]
7/20 августа.
[…] Вечером мы час сидели в ее [Зин. Ник. — М. Г.] комнате. Д. С. уходит всегда вечером к себе, читать, Злобин тоже. Вот ей и скучно. Говорили о революции. […] З. Н. сказала, что она приемлет революцию даже после того, что она за собой принесла, что февральская революция — счастье!
[С этого дня возобновляются и записи Ивана Алексеевича (Висбаденские записи рукописные):]
7/20 авг. 1921, Нероберг, над Висбаденом.
Юра Маклаков23. Его рассказы. […]
8/21 авг.
Прогулка с Мережковскими по лесу, «курятник». Лунная ночь. Пение в судомойне — чисто немецкое, — как Зина и Саша когда-то в Глотове. Звезда, играющая над лесом направо, — смиренная, прелестная. Клеська, Глотово — все без возврата. Лесные долины вдали. Думал о Кавказе, — как там они полны тайны! Давно, давно не видал лунных ночей. — Луна за домом (нашим)), Капелла налево, над самой дальней и высокой горой. Как непередаваема туманность над дальними долинами! Как странно, — я в Германии!
9/22 Авг.
Были с Верой в Майнце. Есть очаров[ательные] улицы. Четыре церкви (католич.) — в двух из них натолкнулись на покойников. Двери открыты — входи кто хочешь и когда хочешь. И ни души. В последней церкви посидели. Тишина такая, что вздохнешь поглубже — отзывается во всем верху. Сзади, справа вечернее солнце в окна. И гроб, покрытый черным сукном. Кто в нем, тот, кого я во веки не видел и не увижу? Послал из Майнца стихи в «Огни»24.
[Запись Веры Николаевны:]
11/24 августа.
Вечером сидели у З. Н. Она расспрашивала Яна об его первой любви. О том, какой он бывал, когда влюблен. […] Ян прочел стихотворение — дочь невеста и отношение отца. З. Н. никогда не читала его, спросила: «Оно напечатано?» — «Нет». — «Почему?» — «Таких стихов я не печатаю». — «Вы хотели бы иметь дочь?» — «Да, — помните, я рисовал идеал жизни: лесничий, у него две дочери с толстыми косами». — «Да, я начинаю понимать Ваше отношение. Оно очень тонкое, ничего общего не имеет со старческим чувством к девочкам». — «Конечно, терпеть не могу ничего противоестественного. Во мне только аполлоновское начало». — «Во мне тоже», — сказалa З. Н.
[Запись PL А. Бунина:]
12/25 авг.
Получил «Жар-Птицу». Пошлейшая статья Алешки Толстого о Судейкине. Были Кривошеины и интервьюер голландец. После обеда, как всегда, у Гиппиус, говорили о поэтах. Ей все-таки можно прочистить мозги да и вообще вкус у нее ничего себе.
[Из записей Веры Николаевны:]
12/25 августа.
[…] Сидели в комнате З. Н. Она