грустно: сидели мы в полутьме, при самодельном ночнике,– электричества не позволяли зажигать, – угощали отъезжающих чем-то очень жалким. Одет он был уже по-дорожному – матроска, берет. В карманах держал немало разных спасительных бумажек, на все случаи: на случай большевицкаго обыска при выходе из одесскаго порта, на случай встречи в море с французами или добровольцами, – до большевиков у него были в Одессе знакомства и во французских командных кругах и в добровольческих. Все же все мы, в том числе и он сам, были в этот вечер далеко не спокойны: Бог знает, как-то сойдет это плаваніе на дубке до Крыма… Беседовали долго и на этот раз почти во всем согласно, мирно. В первом часу разошлись наконец: на разсвете наши путешественники должны были быть уже на дубке. Прощаясь, взволновались, обнялись. Но тут Волошин, почему то неожиданно вспомнил, как он однажды зимой сидел с Алексеем Толстым в кофейне Робина, как им вдруг пришло в голову начать медленно, но все больше и больше – и притом с самыми серьезными, почти зверскими лицами, – надуваться, затем так же медленно выпускать дыхание и как вокруг них начала собираться удивленная, непонимающая, в чем дело, публика. Потом очень хорошо стал изображать медвежонка…
С пути он прислал нам открытку, писанную 16 мая в Евпаторіи:
«Пока мы благополучно добрались до Евпаторіи и второй день ждем поезда. Мы пробыли день на Кинбурнской Косе, день в Очакове, ожидая ветра, были дважды останавливаемы французским миноносцем, болтались ночь без ветра, во время мертвой зыби, были обстреляны пулеметным огнем под Ак-Мечетью, скакали на перекладных целую ночь по степям и гніющим озерам, а теперь застряли в грязнейшей гостинице, ожидая поезда. Все идет не скоро, но благополучно. Масса любопытнейших человеческих документов… Очень пріятно вспоминать последній вечер, у вас проведенный, который так хорошо закончил весь нехорошій одесскій період».
В ноябре того же года пришло еще одно письмо от него, из Коктебеля. Привожу его начало:
«Большое спасибо за ваше письмо: как раз эти дни все почему-то возвращался мысленно к вам, и оно пришло как бы ответом на мои мысли.
Мои приключенія только и начались с выездом из Одессы. Мои большевицкие знакомства и встречи развивались по дороге от матросов-разведчиков до «командарма», который меня привез в Симферополь в собственном вагоне, оказавшись моим старым знакомым.
Потом я сидел у себя в мастерской под артиллерійским огнем: первый десант добровольцев был произведен, в Коктебеле и делал его «Кагул», со всею командой котораго я был дружен по Севастополю: так что их первый визит был на мою террасу.
Через три дня после освобожденія Крыма я помчался в Екатеринодар спасать моего друга генерала Маркса, несправедливо обвиненнаго в большевизме, которому грозил разстрел, и один, без всяких знакомств и связей, добился таки его освобожденія. Этого мне не могут простить теперь феодосійцы, и я сейчас здесь живу с репутаціей большевика и на мои стихи смотрят как на большевицкіе.
Кстати: первое изданіе «Демонов глухонемых» распространялось в Харькове большевицким «Центрагом», а теперь ростовскій (добровольческій) «Осваг» взял у меня несколько стихотвореній из той же книги для распространеній на летучках. Только в іюле месяце я наконец вернулся домой и сел за мирную работу…
Работаю исключительно над стихами. Все написанные летом я переслал Гросману для одесских изданій. Поэтому относительно моих стихотвореній на общественныя темы спросите его, а я посылаю вам пока для «Южнаго Слова» Два прошлогодних, лирических, еще нигде не появлявшихся, и две небольших статьи: «Пути Россіи» в «Самогон крови». Сейчас уже два месяца работаю над большой поэмой о св. Серафиме, весь в этом напряженіи и неуверенности, одолею ли эту грандіозную тему. Он должен составить диптих с «Аввакумом».
Зимовать буду в Коктебеле: этого требует и работа личная и сумасшедшія цены, за которыми никакіе гонорары угнаться не могут. Кстати о гонораре: теперь я получаю за стихи десять рублей за строку, а статьи по три за строку. Это минимум, поэтому, если «Южное Слово» за стихи заплатит больше, я не откажусь.
Мне бы очень хотелось, И. А., чтобы вы прочли все мои новые стихи, что у Гросмана: я в них сделал попытку подойти более реалистически к современности (в цикле «Личины», стих.: Матрос, Красногвардеец, Спекулянт и т. д.) и мне бы очень хотелось знать ваше мненіе.
Я еще до сих пор переполнен впечатленіями этой зимы, весны и лета: мне действительно удалось пересмотреть всю Россию во всех ея партіях и с верхов и до низов. Монархисты, церковники, эсеры, большевики, добровольцы, разбойники… Со всеми мне удалось провести несколько интимных часов в их собственной обстановке…»
Это письмо было для меня последней вестью о нем.
Теперь уже давно нет его в живых. Ни революціонером, ни большевиком он, конечно, не был, но, повторяю, вел себя все же очень странно.
Вот девятнадцатый год: этот год был одним из самых ужасных в смысле большевицких злодеяній. Тюрьмы Чека были по всей Россіи переполнены, – хватали, кого попало, во всех подозревая контрреволюціонеров,– каждую ночь выгоняли из тюрем мужчин, женщин, юношей на темные улицы, стаскивали с них обувь платья, кольца, кресты, делили меж собою. Гнали разутых, раздетых по ледяной земле, под зимним ветром, за город, на пустыри, освещали ручным фонарем… Минуту работал пулемет, потом валили, часто недобитых, в яму, кое как заваливали землей… Кем надо было быть, чтобы бряцать об этом на лире, превращать это в литературу, литературно-мистически закатывать по этому поводу под лоб очи? А ведь Волошин бряцал:
Носят ведрами спелыя гроздья,
Валят ягоды в глубокій ров…
Ах, не гроздья носят, юношей гонят
К черному точилу, давят вино!
Чего стоит одно это томное «ах!» Но он заливался еще слаще:
Вейте, вейте, снежныя стихіи,
Заметайте древніе гроба!
То есть: канун вам да ладан, милые юноши, гонимые «к черному точилу»! По человечеству жаль вас, конечно, но что ж поделаешь, ведь убійцы чекисты суть «снежныя, древніе стихіи»:
Верю в правоту верховных сил,
Расковавших древнія стихіи,
И из недр обугленной Россіи
Говорю: «Ты прав, что так судил!»
Надо до алмазнаго закала
Прокалить всю толщу бытія,
Если ж дров в плавильне мало, —
Страшней всего то, что это было не чудовище, а толстый и кудрявый эстет, любезный и неутомимый говорун и большой любитель покушать. Почти каждый день, бывая у меня в Одессе весной девятнадцатаго года, когда «черное точило», – или, не столь кудряво говоря, Чека на Екатерининской площади, – весьма усердно «прокаляла толщу бытія», он часто читал мне стихи на счет то «снежной», то «обугленной» Россіи, а тотчас после того свои переводы из Анри де Ренье, потом опять пускался в оживленное антропософическое красноречіе. И тогда я тотчас говорил ему:
– Максимиліан Александрович, оставьте все это для кого-нибудь другого. Давайте лучше закусим: у меня есть сало и спирт.
И нужно было видеть, как мгновенно обрывалось его красноречіе и с каким аппетитом уписывал он, несчастный, голодный, сало, совсем забывши о своей пылкой готовности отдать свою плоть Господу в случай надобности.
1930 г.
«ТРЕТІЙ ТОЛСТОЙ»
«Третій Толстой» – так не редко называют в Москве недавно умершаго там автора романов «Петр Первый», «Хожденія по мукам», многих комедій, повестей и разсказов, известнаго под именем графа Алексія Николаевича Толстого: называют так потому, что были в русской литературе еще два Толстых, – граф Алексей Константинович Толстой, поэт и автор романа из времен царя Ивана Грознаго «Князь Серебряный», и граф Лев Николаевич Толстой. Я довольно близко знал этого Третьяго Толстого в России и в эмиграціи. Это был человек во многих отношеніях замечательный. Он был даже удивителен сочетаніем в нем редкой личной безнравственности (ни чуть не уступавшей, после его возвращения в Россію из эмиграціи, безнравственности его крупнейших соратников на поприще служенія советскому Кремлю) с редкой талантливостью всей его натуры, наделенной к тому же большим художественным даром. Написал он в этой «советской» Россіи, где только чекисты друг с другом советуются, особенно много и во всех родах, начавши с площадных сценаріев о Распутине, об интимной жизни убіенных царя и царицы, написал вообще не мало такого, что просто ужасно по низости, пошлости, но даже и в ужасном оставаясь талантливым. Что до большевиков, то они чрезвычайно гордятся им не только как самым крупным «советским» писателем, но еще и тем, что был он все-таки граф да еще Толстой. Недаром «сам» Молотов сказал на каком то «Чрезвычайном восьмом съезде Советов»:
«Товарищи! Передо мной выступал здесь всем известный писатель Алексей Николаевич Толстой. Кто не знает, что это бывшій граф Толстой! А теперь? Теперь он товарищ Толстой, один из лучших и самых популярных писателей земли советской!»
Последнія слова Молотов сказал тоже недаром: ведь когда-то Тургенев назвал Льва Толстого «великим писателем земли русской».
В эмиграции, говоря о нем, часто называли его то пренебрежительно, Алешкой, то снисходительно и ласково, Алешей, и почти все забавлялись им: он был веселый, интересный собеседник, отличный разсказчик, прекрасный чтец своих произведеній, восхитительный в своей откровенности циник; был наделен немалым и очень зорким умом, хотя любил прикидываться дураковатым и безпечным шалопаем, был ловкій рвач, но и щедрый мот, владел богатым русским языком, все русское знал и чувствовал как очень немногіе… Вел он себя в эмиграции нередко и впрямь «Алешкой», хулиганом, был частым гостем у богатых людей, которых за глаза называл сволочью, я все знали это и все-таки все прощали ему: что ж, мол, взять с Алешки! По наружности он был породист, рослый, плотный, бритое полное лицо его было женственно, пенсне при слегка откинутой голове весьма помогало ему иметь в случаях на– добности высокомерное выраженіе; одет и обут он был всегда дорого и добротно, ходил носками внутрь, – признак натуры упорной, настойчивой, – постоянно играл какую-нибудь роль, говорил на множество ладов, все меняя выраженіе лица, то бормотал, то кричал тонким бабьим голосом, иногда, в каком-нибудь «салоне», сюсюкал как великосветскій фат, хохотал чаще всего как-то неожиданно, удивленно, выпучивая глаза и даваясь, крякая, ел и пил много и жадно, в гостях напивался и объедался, по его собственному выраженію, до безобразія, но, проснувшись, на другой день, тотчас обматывал голову мокрым полотенцем и садился за работу: работник был он первоклассный.
Был ли он действительно графом Толстым? Большевики народ хитрый, они дают сведенія о его родословной двусмысленно, неопределенно, – например, так:
«А. Н. Толстой родился в 1883 году, в бывшей самарской губерніи, и детство провел в небольшом имении второго мужа его матери, Алексея Бострома, который был образованным человеком и матеріалистом…»
Тут без хитрости сказано только одно: «родился в 1883 году, в бывшей самарской губерній…»