и тот скоро уйдет на пенсию. И[294] самое обидное, что нашу национальную проблему не хотят понять наши российские коллеги даже самого демократического направления. Кроме разве что Валентина Оскоцкого и Лазаря Лазарева, с которыми доводилось говорить на эту тему. Никто другой не проявил даже любопытства к судьбе нашего языка. Ну и что, говорят, перейдете на русский. Что, русский хуже? Да нет, говорю, не хуже, даже лучше. Но…
Что но — объяснять уже не было охоты.
Тогдашнее руководство СП Беларуси в лице Бровки, Шамякина, Танка было словно парализовано сложившимся отношением к языку и боялось даже заговорить о языковой проблеме. И неудивительно. Шамякин много лет был председателем Верховного Совета, это при нем состоялось голосование по вычеркиванию из конституции БССР статьи, провозглашавшей белорусский язык государственным языком республики. Во второй раз примерно то же самое произошло, когда председателем был академик Науменко. (Все эти факты уничтожения белорусского языка руками представителей верховной власти подробно изложены в труде Анатоля Белого. Не знаю, однако, был ли опубликован этот труд, потому что об авторе пустили слух, будто он — агент КГБ и все его начинания — провокационные.) То же руководство СП не осмелилось инициировать перед правительством перенос в Минск останков Максима Богдановича с кладбища в Ялте, где им грозило разрушение. Боялись обвинений в проявлении национализма как самого страшного преступления, за которое в 30-е годы люди получали пулю в затылок? Вряд ли. Скорей боялись, чтобы их не отлучили от корыта, к которому они пристроились в относительно либеральные годы, наступившие после Цанавы. Поэтому, должно быть, их так взбудоражило правдивое выступление Владимира Домошевича о судьбе языка, которое едва не кончилось для писателя плохо. Потом Шамякин говорил: «Еле спасли!» Вот какие были добрые. Оставили Домошевича на свободе. Впрочем, у нас и впрямь не сажали, как на Украине, не было у нас и диссидентов. Похоже на то, что пытались сделать диссидентами некоторых гродненцев, да не удалось, профессионализма, видимо, не хватило. А может, просто менялось время,[295] политический ветер изменил направление и можно было расслабиться?
В Москве собирался съезд СП СССР, из Минска мы поехали большой группой. Перед открытием, как обычно, толпились в тесных коридорах на Воровского, получали направления в гостиницы. Это было важное и сложное дело — размещение по гостиницам. Поселяли с большим разбором, в зависимости от веса, который имели те или иные писатели и организации в глазах начальства. Одних (руководителей, депутатов, народных) селили в гостинице «Москва», других, без титулов и заслуг — в «России». Получив направление в гостиницу рангом ниже, шли жаловаться Маркову или Воронкову или посылали к ним Шамякина с ходатайством. Шамякин ходатайствовал тоже с большим разбором, не допуская уравниловки. Я получил номер в «Москве», Адамович — в «России», это было для нас несколько неудобно, но жаловаться мы не побежали. На Воровского нас разыскал Анатолий Гладилин, дал прочесть письма Александра Солженицына съезду — в защиту свободы творчества, против цензуры, предложил подписать письмо. Мы подписались. Адамович предложил позвонить Солженицыну, с которым мы еще не были знакомы. Я сомневался, что Солженицын пойдет на контакт, но он неожиданно сам взял трубку и сразу спросил, подписались ли мы под его письмом. Адамович сказал, что да, подписались, и еще других сагитировали подписаться. Тогда Александр Исаевич сказал, что неплохо бы встретиться. Договорились провести встречу в гостинице «Москва», в моем номере.
На следующий день Адамович утром уже был у меня, купили выпивку, я подготовил фотоаппарат. Солженицын пришел с небольшим опозданием. Сказал, что рад познакомиться с нами лично, а как писателей он нас знает, читал обоих и разделяет наш пафос. На съезд он не пойдет, он не получил приглашения, но ждет, что мы там выступим в духе его письма. Адамович пообещал выступить. (Поспешил с обещанием, слова ему не дали, я же подготовил выступление в несколько ином духе).[296] Солженицын рассказал о своих литературных планах, о том, что работает над произведением об империалистической войне 1914 года и, возможно, летом поедет в Восточную Пруссию. По дороге мог бы заехать в Беларусь, где воевал в 44-м году. Конечно, мы приглашали. (К сожалению, этого не осуществилось.) Во время разговора мы с Адамовичем то и дело поглядывали на стены, таившие в себе опасные «уши», Солженицын же вел себя уверенно и смело. От выпивки он отказался. В конце встречи сфотографировали гостя — по очереди с Адамовичем и Быковым.
На съезде в зале знаменитого Кремлевского дворца я почти не сидел, большую часть времени проводил в кулуарах или в буфете. Но в огромном зале буфета можно было только поесть, выпивки там не было. И это возмущало многих писателей. Особенно возмущался Виктор Астафьев — я к тому времени был уже с ним знаком и мы хотели обмыть встречу. Да не было чем. И Виктор громко, повергая в смятение вышколенную гэбистскую обслугу, возглашал, что без водки не победили бы в войне — даже с громовыми призывами политруков. «И белорусские партизаны это знают — правда, Василь?» — шутливо обращался он ко мне. Я согласился и напомнил Виктору, как на банкете во время предыдущего съезда он выручил Константина Симонова. Тот вальяжно прохаживался между рядами столов с каким-то иностранцем, а за ними, как хвост, таскался подозрительный тип, явно гэбистского вида, все старался подслушать их разговор. Когда они остановились, остановился и он, как раз возле нашего стола, рядом с Астафьевым. Павел Нилин, который был с нами, понял, в чем дело, и обратился к тому типу с вопросом: «Вы из какой организации?» Но тот словно не слышал вопроса: все его внимание было обращено на Симонова и иностранца. Тогда Астафьев громко, перекрывая гул застолья, сказал: «Да он из организации Семичастного! Оглянитесь, Константин Михайлович!» Симонов оглянулся, и тип, вобрав голову в плечи, молча юркнул в сторону. Вечером в гостинице мы обсуждали этот случай, и Астафьев довольно нервно напомнил, где мы живем. Он сказал, что в 30-е годы[297] в СССР было СТО миллионов сексотов, об этом говорил сын Георгия Маленкова, а уж он что-то знал. Да и сам Хрущев, разоблачая Берию, говорил, что в СССР каждый пятый — сексот. «Чего же вы хотите от писателей?» — спрашивал Виктор Петрович.
Как уже было сказано, шикарной закуски в Кремле было навалом, а спиртного ни капли. В гостинице, наоборот, буфеты ломились от выпивки, а закусить было нечем. Как всегда, с закусью в стране была напряженка. Утром за завтраком мы долго решали задачу: как пронести на съезд бутылку. Буравкин засунул ее в карман — выглядело подозрительно, могут подумать, что в кармане бомба, выпячивала она и мой внутренний карман. Попробовали положить в импозантную папку Гилевича — еще хуже. Могут отобрать при входе и еще дело пришьют. А проверяли нас на каждом шагу, во всех дверях, возле которых гэбисты обычно дежурили парами: пока один проверял документы, сверяя фотокарточку с оригиналом, второй производил «визуальный обыск», бдительно приглядываясь к карманам и к тому, что в руках. Выход нашли самый простой — выпить в гостинице, а закусывать бежать в Кремль.
Но по дороге нас подстерегла неожиданность. Мы не успели перебежать проезд Спасской башни на зеленый свет светофора и остановились. Но один из делегатов (не из нашей компании), старый туркменский писатель, пошел на красный свет и был задержан гэбистом в форме, который грубо рванул старика за плечо и стал отчитывать. Этого не выдержал Григорий Бакланов, оказавшийся рядом. Я никогда не видел Григория таким разгневанным: он бросился защищать старого туркмена на глазах десятков прохожих, возмущенно стыдил гэбиста. Но тот тоже пришел в ярость, потребовал у Бакланова пропуск, стал орать: «Я его сейчас порву, и ты больше не увидишь свой съезд!» На что Бакланов ответил с вызовом: «Ну порви! Порви! Что же ты не рвешь?» Тот, однако, не порвал, — видно, добрый попался…
Этот поступок Бакланова многое мне объяснил в его характере, твердом и упрямом. Стали понятны некоторые его пассажи в печати и выступлениях. Особенно блестящей,[298] бескомпромиссной была его речь на всесоюзной партконференции в Москве, на которой правоверная аудитория попыталась согнать Григория с трибуны. Запомнились его резкие стычки с коммунопатриотами в присутствии члена горбачевского политбюро А. Яковлева. Среди нас в смелости и принципиальности не уступал ему разве что один Алесь Адамович.
Белорусские писатели, за редким исключением, вели себя рассудительно, держались молча и вместе. Помню только один случай несдержанности: в самом начале, когда устраивались в гостиницу, сцепились Кулешов с Макаёнком. Пили и ругались — долго и заядло, с обеда до вечера и чуть ли не всю ночь. Я пытался их утихомирить, уговаривал и мирил, и всё напрасно. Причем ссорились они так витиевато, что понять суть конфликта было невозможно. Присутствующие при их сваре литераторы стали по одному расходиться по своим номерам. Наконец не выдержал и я. А утром узнал, что Макаёнок спит, а Кулешов выписался из гостиницы и уехал в Минск.
На съезде, как обычно, произносились речи, привычно скучал президиум. В кулуарах было интересней. Где-то под конец дня появился Виктор Некрасов, которого в то время травили в его родном Киеве и в Москве тоже. Появился он на съезде в облике парижского клошара — в нестиранной тенниске, старых джинсах, в разношенных сандалетах на босу ногу, — из них торчали пальцы с желтыми старческими ногтями. Среди парадной, изо всех сил вырядившейся публики это воспринималось как вызов. Зато его сразу окружили молодые, и из их тесного круга на лестнице доносились веселые голоса и смех. Гэбисты в штатском вынуждены были притворить дверь в зал.
Важно, что встречи и знакомства продолжались и после съезда, в гостиницах и ресторанах. В один из вечеров на квартире у Валентина Оскоцкого познакомился с очень уважаемым мною критиком Игорем Дедковым. Он давно жил в Костроме, в Москве появлялся редко. Дедков был автором[299] глубоких и умных статей о современной литературе, в том числе белорусской. Личное знакомство не осталось шапочном — иногда Игорь присылал мне в Гродно теплые письма, через несколько лет написал содержательную работу о моем творчестве. Виделся я с ним не часто, но постоянно чувствовал его внимание к моей писательской судьбе, его присутствие в моей жизни.
О писательских съездах в Москве можно вспоминать долго и много. И о их нагонявшей тоску казенной рутине, и о смелых и умных выступлениях, которые хоть изредка, но случались. Чаще зазвучали такие выступления, когда началась перестройка и железно организованный СП стал заметно