разваливаться. Но и тогда партия упрямо не выпускала его из рук. Попытались реформировать руководящие органы, ввели в правление еще недавно одиозных писателей. Руководить очередным съездом поручили Юрию Бондареву, однажды даже меня избрали в почетный президиум. Александр Яковлев дружески беседовал с нами в кулуарах. Но и тогда в ЦК оставался сидеть Шауро, а его земляк Севрук именно в ту пору достиг вершины своей карьеры — руководил всесоюзным Главлитом, стал цензором всей советской литературы. Севрук цепко держался за свои цековские должности даже при Горбачеве и рухнул только тогда, когда рухнула КПСС. Перебрался в гостеприимную Беларусь, где и поныне занимается своим привычным делом.
Еще в брежневские времена Москва неожиданно для себя обрела странноватого песнопевца, автора не менее странноватого произведения под названием «Москва-Петушки». Звали автора Вениамин Ерофеев, или просто Веничка, как к нему с симпатией обращались друзья и читатели. Мне его книжку дал почитать Адамович, которому она очень понравилась, может потому, что, не порывая с гуманизмом, несла в себе зачатки грядущего постмодернизма. Позже мы узнали, что автор работал на прокладке газопровода, был очень больной человек и дружил с группой московских литераторов, которые издали альманах «Метрополь», получивший скандальную известность.[300]
Однажды Адамович меня удивил, спросив в телефонном разговоре, что такое мениск? Это был нефилологический термин, и далекий от негуманитарных наук Адамович не должен был им интересоваться. Я же припомнил из физики, что мениск — это криволинейное натяжение поверхности жидкости. В последующем разговоре выяснилось, что в одном из своих интервью, опубликованном, кажется, в «Литературной России», Веничка с большой похвалой отозвался о нас с Адамовичем и сказал, что Адамовичу налил бы при встрече полный стакан, а Быкову — даже с мениском, то есть всклень. Бедный алкаш Веничка, видно, не знал, что Адамович не пьет и «полным стаканом» очень его развеселил. Но все равно моральный жест Венички был куда более приятен нам обоим, чем идеологическая похвала какого-нибудь «литературоведа в штатском».
В начале 70-х годов, когда мое литературное реноме пошло на поправку, вновь повернулся ко мне кинематограф.
На Ленинградской киностудии сняли фильм на сюжет «Дожить до рассвета» — фильм неудачный во всех отношениях. Когда начиналась работа над фильмом, я несколько раз побывал на «Ленфильме», поработал с режиссером, но сразу понял, что большого толка не будет. Не тот режиссер. По прежнему опыту я знал, что режиссеру-постановщику необходимы не столько ум и вкус, сколько характер и воля. Умение выбивать и добиваться. Режиссер Виктор Соколов был человек неглупый и честный, но не обладал всем набором необходимых в кинематографе качеств. К тому же у студии не хватало средств, материально-техническая база была ограничена. Вдобавок ко всему подвела погода: прежде времени растаял снег, что для съемок зимней натуры было гибелью. Режиссера отстранили, заканчивать съемки поручили другому, все пошло наперекосяк и завершилось полным фиаско.
В скором времени получил письмо от молодой режиссерши Ларисы Шепитько, в котором она предлагала поставить на студии «Мосфильм» картину по «Сотникову».[301] Посоветовал ей обратиться к этой моей повести наш общий друг Алесь Адамович. И я согласился. Правда, Лариса еще должна была получить добро от руководства студии, киноглавка, отдела культуры ЦК. Но пробивная Лариса была полна надежд и все брала на себя.
Однако далеко не всё заладилось с самого начала. Прежде всего, беспокоил сценарий: кто напишет? Руководство студии возражало против авторства Быкова. Я не стал спорить — пусть сами выбирают сценариста. Выбрали молодого талантливого кинодраматурга и поэта Геннадия Шпаликова, который написал сценарий быстро и хорошо. Но к сценарию были и претензии, что-то в нем хотели по сравнению с повестью изменить. Я не возражал и написал Ларисе, что вообще предоставляю ей полный картбланш — делайте, что хотите. Меня вся эта киношная кутерьма давно не привлекала, сыт был ею по горло и хотел только одного, чтобы меня оставили в покое.
В покое, однако, не оставили, возня вокруг сценария продолжалась. Потребовалась моя поддержка как автора повести, и я приезжал в Минск, где Лариса вела переговоры уже с «Беларусьфильмом». Из этих переговоров ничего не вышло: белорусские киновласти не осмеливались вновь связываться с прозой Быкова. Были уже научены. Лариса снова перекинулась на Москву, стала ходатайствовать перед центральными властями. Просила меня приехать.
Я приехал в Москву, и мы с Ларисой договорились встретиться в Доме кино, вместе там пообедать. Народа было немного, разговору никто не мешал. Лариса сказала, что дело дрянь, снимать не дают. Кто не дает? А все! Надо пробиваться к самому Суслову. Я хотел было сказать: ну и пробивайтесь, но она меня опередила: «Надо вдвоем, сейчас я позвоню помощнику Суслова, и поедем!» Я не знал, что ей на это сказать. Дело в том, что еще лет шесть назад я слышал, что в ЦК принято постановление о моем творчестве, подписанное именно Сусловым. А теперь мне к нему ехать. Я в самые мрачные для меня времена никого ни о чем не просил. Пока Лариса ходила звонить, я многое передумал и охвачен был[302] одним желанием, чтобы все они, там, в сусловском ЦК, обратились в прах, даже вместе с моим «Сотниковым». Я не хотел ни фильма, ни существования самой повести.
Должно быть, Бог услышал мои молитвы. Вернулась Лариса, раздосадованная, разочарованная: «Суслов болен». Слава тебе, Господи, подумал я. С огромным облегчением я уехал домой.
Некоторое время спустя получил от Ларисы прощальное письмо, в котором она извинялась за причиненное мне беспокойство и сообщала, что вынуждена отказаться от замысла, которым жила почти два года. Ну, что ж — отказывается, так отказывается, меня это даже не огорчило. Меньше забот. В то же время мне было жаль Шепитько: столько времени отдала моей повести, с такой доброжелательностью!.. И всё напрасно.
Но я ошибался, Лариса всё же не успокоилась, что-то делала. Прошло еще с полгода и вдруг телеграмма: «Запускаем фильм, создаем группу. Музыку пишет Альфред Шнитке». Что-то завертелось в желанном направлении…
Но я слабо верил в определенность этого нашего самого неопределенного из искусств, ждал отбоя. Отбоя не было. Изредка мне сообщали: снимают за Москвой, в старинном русском городке. Другой натуры не нашли. Западнее Москвы или в Беларуси вся старина загажена силосными башнями да силикатными коробками. Снимали тяжело, в центральной России стояли лютые морозы, кто-то из съемочной группы простудился и умер. На две главные роли Лариса пригласила молодых, малоизвестных актеров — Бориса Плотникова и Владимира Гостюхина. Последний потом сделал определенную карьеру в Беларуси, поддержал режим, за что был им облагодетельствован. А тогда действительно неплохо сыграл роль Рыбака, — должно быть, проявилась родственность душ.
Когда фильм был снят, начались обычные для советского кинематографа треволнения с его сдачей. Бдительные надзиратели из разных органов усмотрели в нем чрезмерность религиозных, христианских мотивов. Этому содействовала в какой-то степени музыка А. Шнитке. Безусловно, это была[303] замечательная музыка, но ведь и критерии ее понимания тогда были особенные. Власти вообще не признавали Шнитке. То, что через двадцать лет стало несомненной ценностью, тогда воспринималось, как изъян.
Лариса говорила, что и впрямь стремилась к возвышенной религиозности и даже хотела назвать фильм — «Вознесение». В качестве компромисса дала название «Восхождение», близкое по смыслу. Но всё же то, да не то.
Через несколько лет на Берлинском кинофестивале фильму «Восхождение» был присужден главный приз — «Золотой медведь». А в скором времени замечательный режиссер Лариса Шепитько погибла в автомобильной катастрофе. Снимала фильм по повести Валентина Распутина «Прощание с Матёрой»; утром усталая возвращалась в Москву, водитель уснул за рулем, машина столкнулась со встречной, и все погибли. Остался вдовцом прекрасный кинорежиссер Элем Климов. (Впоследствии он снял правдивый фильм «Иди и смотри!» — о белорусских партизанах по сценарию Алеся Адамовича.)
«Восхождение» — самая лучшая из всех десяти экранизаций моих повестей.
Летом 1983 года мне довелось съездить в Кёльн на писательский конгресс. Советская делегация была небольшая: Сергей Михалков (руководитель), Евтушенко, Распутин, Межелайтис, я и еще кто-то. Чудесный город над Рейном, который, как многие другие западногерманские города, поднялся в послевоенные десятилетия из пепла военной разрухи, очаровывал красотой, благоустроенностью и, конечно же, знаменитым Кёльнским собором, неподалеку от которого находился отель, где мы поселились.
Конгресс проводился в зале городской библиотеки. Выступления были довольно жаркие: в мире не забылось и еще не остыло возмущение удушением «Пражской весны» советскими танками. Советские писатели слабо оправдывались, привычно ссылаясь на «подкопы англо-американского империализма». Но самым ярким выступлением было выступление Генриха Бёлля, слушать которого на площади перед[304] библиотекой собралась огромная толпа. Этот замечательный немецкий писатель, борец с фашизмом и большевистским тоталитаризмом, противник ракетно-ядерного безумия, закончил свою речь цитатой из Шекспира: «Чума на оба ваших дома!», и все слушатели в зале и на площади устроили ему овацию.
К тому времени я уже знал из воспоминаний Бёлля и его автобиографии, что мы с ним по разные стороны фронта воевали в Молдавии и под Яссами, похоже, участвовали в одних боях. Там я, контуженный, вернулся в свой батальон, а Бёлль, симулируя болезнь, добился отправки в тыл — так рознились наши позиции в той войне. В перерыве я подошел к Бёллю и сказал ему о нашей военной общности. Бёлль улыбнулся и сказал, что если не теперь, то позже мы поймем, что нас обоих использовали в грозном деле смертоубийства для целей одинаково преступных сил. Очевидно, он был прав, хотя тогда я не мог полностью с ним согласиться. Всё же я в значительной мере оставался совком, в то время, как нобелевский лауреат Бёлль парил высоко и смотрел на мир Божий иначе — широко и независимо. Во всяком случае, я всегда с огромным интересом читал то немногое из его публицистики, что появлялось на русском языке. Что касается его влияния на европейское сознание, то оно было длительным и неоспоримым. Лишь после его смерти в 1985 году значимость личности Бёлля в Европе потускнела. Но его место в Германии заняли его молодые единомышленники, такие, как, к примеру, Гюнтер Грасс, которые продолжили дело великого немецкого гуманиста.
Наступил мой юбилей — подкатил незаметно. Еще недавно был молодой, «начинающий», а уже 50, полстолетия оттопал. Вся молодость позади. Старик…
Очевидно, так или примерно так думают многие в свои 50. Но меня тогда больше волновало другое. В СП сказали, что «есть мнение» юбилей Быкова провести на двух уровнях — республиканском и областном.[305] Это меня совсем уничтожило, даже для одного уровня у меня не было ни сил, ни решимости, а тут сразу два. Но ведь — друзья! Друзья жаждали отметить.
Не очень помню, как это происходило в