укором говорили: «Ну как же?… Ты ведь такой известный… просто не хочешь…» А один не очень близкий родственник приехал как-то ко мне домой с бутылкой и, когда она была выпита, попросил одолжить ему… миллион рублей. Я сказали, что не только не имею таких денег, но и в глаза не видел столь большую сумму. «Какой же ты тогда писатель?» — искренне недоумевал мой случайный гость. «Страшное это дело — потеря неизвестности», — как писал когда-то умный американец Джон Стейнбек.
Денег, хоть и не слишком много, всё-таки собралось у меня на сберегательной книжке, мои повести и рассказы издавались и в Минске, и в Москве. Но за эти деньги ничего и нигде нельзя было приобрести. Когда я захотел сделать подарок жене ко дню рождения, Матуковский повел меня к знакомому директору универмага. И мне позволено было купить прямо на складе какую-то дешевую кофточку. А зимние шапки, к примеру, продавались лишь по особому списку, который составлялся в министерстве торговли. Билеты на самолет или на поезд я приобретал в специальной депутатской кассе, причем не только для себя, но и при случае для друзей и знакомых. В этом была несомненная выгода депутатства. Больше не припомню никакой. Все, сколько-нибудь существенные вопросы решались с помощью связей и личных знакомств, по всесильному блату. Писатели в Минске и в Москве (да и повсюду) заводили знакомства с продавцами и продавщицами, директорами и партийными секретарями, которые и были настоящими хозяевами жизни. На депутатов[344] же никто не обращал внимания. К ним за помощью шли те, кто не имел возможности обратиться ни к кому другому.
Сессии Верховного Совета (два раза в году) проходили чинно и спокойно. Доклады носили чисто формальный характер, прения не вызывали никаких эмоций. Депутаты дремали, читали газеты; писатели (Панченко, Лужанин, Гилевич) писали стихи. Вел заседания председатель Верховного Совета Иван Шамякин. Он не имел возможности подремать за столом президиума, хотя было видно, как хотелось ему всхрапнуть. Команды, которые Шамякин подавал сидевшим в зале, были заранее написаны на бумажках, которые приносила ему из-за кулис секретарь Чагина. Председательствующему оставалось лишь озвучивать их. Однажды, руководя голосованием по какому-то вопросу, он в силу выработавшегося автоматизма прочитал подряд: «Кто за, кто против, воздержавшихся нет — единогласно!» В зале раздался смех, потому что никто еще не успел поднять руки. Но чуть позже всё-таки подняли, и заседание продолжалось, как ни в чем не бывало.
Я по обыкновению высиживал в зале лишь до первого перерыва. Сидеть дальше не хватало ни духу, ни сил. И как только слышал звонок, призывающий депутатов идти в зал, выходил из здания. По дороге меня догоняли два других неслуха — художник Савицкий и скульптор Аникейчик. Пройдет совсем немного лет и Аникейчик безвременно умрет, а Савицкий резко изменит свое отношение к неизменному по существу режиму, станет его апологетом. Точно так же, как театральный деятель депутат Н. Еременко, который на самом пике перестройки заявил, что, отвергая позицию белорусских националистов, был, остается и умрет коммунистом. И действительно, остался им до конца. Мол, смотрите: слово большевика — твердое слово.
Новый замысел, как всегда, вызревал среди будничных дел и событий, не имевших прямого отношения к литературе. В подсознании, однако, шла своя работа — покамест еще[345] невыразительная, очерченная недостаточно четко, но обещавшая рано или поздно проясниться и приобрести более или менее отчетливую форму. Произойти это могло совершенно неожиданно…
Ранней осенью мы с Ириной поехали в Пицунду, в писательский Дом творчества. У меня обострилась астма, и поэтому морской климат Ялты, куда мы ездили прежде, явно не подходил мне. А в Пицунде, говорили, был реликтовый сосновый бор, целебный для легочников.
Поначалу Дом творчества меня разочаровал — огромный жилой корпус, шум и суета в обширной — на сотни мест — столовой. Множество людей, среди которых можно было найти всего два-три знакомых. Но, к счастью, нашлись. Посреди них, немногочисленных, — милый Володя Короткевич и его жена Валя. Интересно было узнать, что Валя, между прочим, моя землячка, ее отец был родом из Вотьковичей — через луг от моего села — и что девичья фамилия ее — Вотькович. Хотя родилась она в другом месте и мало знала наш приозерный край.
В домах творчества, которых было много в Союзе, писатели не только работали, но и знакомились друг с другом, находили новых друзей, пили. Особенно, если собиралась хорошая компания.
Такой компании мы не собрали (кроме нас, в Доме творчества жили Спринчан с сыном и Алесь Савицкий, но они больше сидели за столами, и мы их не беспокоили).
Погода стояла хорошая, море было спокойным. И Володя как-то сказал, что на следующее утро он решил выйти с рыбаками в море. По этому случаю требовалось немедленно раздобыть водки. Выйти в море — это, конечно, здорово, но где взять водку, если ее нет в продаже? Оставалось идти в поселок к теткам-абхазкам, у которых водилось спиртное.
Отправились вчетвером — мы с Володей и наши жены. Володя шел туда не впервые и знал дорогу. Издалека еще на месте стихийно возникающего по временам базарчика мы увидели верблюдицу Нелю. Ну, раз тут Неля, значит, где-то неподалеку надо искать ее хозяйку тетку Марию, уж у нее разживемся! Так и произошло. Без всяких проблем. Правда,[346] злая верблюдица несколько раз плюнула на женщин, которых почему-то не любила. Зато Мария достала из-под полы две бутылки с мутноватой жидкостью и вручила их нам. Обрадованные, мы сразу же двинулись домой. На веранде кое-кто из коллег попытался «расколоть» нас, особенно Володю. Но он держался твердо и лег спать трезвым.
На рассвете новоявленный рыбак исчез, предупредив Валю, что перед вечером вернется. Но не вернулся ни вечером, ни ночью, ни на следующее утро. Мы не на шутку встревожились. Нас успокаивали: дескать, после двух бутылок ничего с ним не может случиться. Но ведь к двум можно добавить еще и еще… Вернулся Володя лишь на третий день — мокрый, отощавший, но бодрый и веселый. В руках у него были даже кое-какие трофеи — маленькие морские коньки, которыми он щедро одарил женщин. «А где же рыба?» — поинтересовались мы. «Рыба тянется ко дну, не поймаешь ни одну!» — был рифмованный ответ.
Я и сейчас не убежден, что Володя выходил с рыбаками в море. Но несколько дней он жил этим морским приключением, очень красочно и подробно рассказывал о том, как их рыбацкий баркас во время шторма чуть не выбросило на скалы. Но рулевой (конечно, то был Короткевич) вовремя повернул штурвал и таким образом спас утлую посудину и всех, кто находился в ней. Слушая Володю, испуганные женщины только ойкали — а вдруг бы утонул? «Этого не могло случиться, — уверенно отвечал рассказчик, — потому что я — автор незаконченного произведения, которое опекают боги».
Этот живописный рассказ напомнил мне другой, услышанный когда-то от Короткевича в Минске. Я встретил его на улице с забинтованной и висящей на перевязи рукой. В чем дело? «Понимаешь, старый, — сказал он мне, — такая история приключилась. Иду я вчера по этой улице и вижу: два здоровенных амбала бьют девчонку. Ну как мне с моим шляхетским воспитанием такое стерпеть? Бросился я на них, раскидал, как щенков. Правда, и мне перепало — сломали руку. А, черт с ней — срастется! Зато девчонку спас. И красивую девчонку!..»[347]
Рассказ был живой, эмоциональный. Трудно было не поверить. Однако чуть позже узнаю: пьяный Короткевич упал с лестницы и сломал руку…
Если бы от кого-нибудь другого услышал я нечто подобное, — пожалуй бы возмутился. Но Короткевич не возмущал. На него нельзя было обижаться. Наверно, дело тут в его личности, в его неуемном воображении. Всё, что делал и говорил Володя было органично для него. А фантазии вызывали лишь улыбку.
После «выхода в море» Короткевич несколько дней не приходил в столовую. Валя говорила, что, не отрываясь, пишет. Он действительно писал — торопился закончить свой приключенческий роман, посвященный жене. А едва вновь появился за обеденным столом, как сразу встал вопрос, где достать бутылку чачи? Базарчик в поселке милиция к тому времени уже прикрыла. На утоптанной площадке высилась лишь злюка Неля, но хозяйки ее не было видно. На поиски чачи следовало отправляться куда-то еще. Мы решили идти в соседнее, хотя и неблизкое, село. По дороге Володя, трезвый и угрюмый, говорил про опостылевшее — литературу. Рассказывал, как совсем недавно в издательстве «Мастацкая літаратура» готовили к печати его роман «Каласы пад сярпом тваім». Как друзья-собутыльники не захотели или не решились помочь. И он один на один сражался со знаменитым издательским боссом Матузовым. И всё-таки победил. Роман вышел в свет.
Где теперь этот Матузов? Исчез, сгинул, никто и слова не скажет о нем, не вспомнит. А роман останется в литературе, как остался в истории его герой великий Калиновский. Ибо роман — от Бога, а редактор — порождение дьявола.
Короткевич разделял мои давние и нынешние литературные взгляды и заботы, твердо верил в то, что литература наша будет жить в народе, пока будет жив народ.
Но народ может и не жить, если сам этого не захочет, спохватившись, добавлял он. Я не возражал. В моем подсознании всё отчетливее возникал сюжет нового произведения. Через несколько дней, сидя в уютной лоджии нашего номера, я написал первую фразу: «Корова щипала траву».[348]
Наверное, правда, что уже на генетическом уровне женщина устойчивее мужчины и в дальнейшем — в процессе нелегкого существования — меньше поддается воздействию среды, сохраняет свою самость. Это особенно ощущается в конфликтные моменты, когда нужно защитить себя, семью, детей. А то и мужа. У мужчины нет такой твердости и решимости, ибо слишком много всесильных обстоятельств, влияющих на него, — власти, партии, военная служба, которые подчиняют, ломают, ставят на колени. Очевидно всё это и сформировало современный, не слишком привлекательный архетип белорусского мужика в жизни и в литературе, — бедной, покладистой, боязливой личности. Того, который по присловью красть боится, работать ленится, просить стыдится. Не случайно отважные в течение четырех военных лет партизаны в мирное время утратили всю свою отвагу и давали помыкать собою каждому, кто этого хотел. В том числе и женщинам, которые за войну стали куда разумнее и решительнее.
Некоторые спрашивают, почему в военные годы белорусские партизаны оказались такими храбрыми? Где набрались они этой храбрости в обезбоженной, колхозной, полуголодной стране? А всё там же. Всё оттуда пришло — из 30-х годов, в результате советской дрессировки голодом, истреблением и страхом. Когда крестьянству