там было тихо, теплилась надежда на удачу разведки.
В траншее НП дежурил уже не Прыгунов, а Титок, он тоже узнал комбата и не окликнул его, а лишь негромко потопал ногами, давая тем понять, что не спит, наблюдает и греется.
– Ну как, все тихо? – спросил Волошин.
– Тихо, товарищ комбат. Только машины урчали.
– Где урчали?
– Да там, на горбу этом.
– На горбу и будут урчать. Укрепляются.
Он прошел по траншее и поднял угол палатки на входе в свое жилище. Теперь тут было ненамного теплее, чем в поле, печка-бидон уже не горела, но карбидка тускло светила над ящиками. На его появление в углу возле телефонного аппарата завозился, начал продувать трубку заспанный, с поднятым воротником Чернорученко, рядом спал под полушубком, вытянув ноги, Гутман, возле которого калачиком свернулся намерзшийся за долгое дежурство Прыгунов. От ящиков поднял сонное лицо Маркин:
– Ну что, вернулись разведчики?
Волошин устало опустился на свое место по другую сторону ящиков, расстегнул крючок воротника и ослабил ремень. Усталое, натертое одеждой и ремнями тело жаждало расслабиться, обрести покой, хотелось вытянуть ноги, только вытянуть тут было негде.
– Из полка звонили? – вместо ответа спросил Волошин.
– Гунько обзывался два раза. Приказал сразу же доложить, как придете.
– Сна на него нет, – проворчал комбат и потянулся к Чернорученко за его трубкой.
Телефонист на том конце провода, наверно, дремал и хотя ответил на позывной, по потом опять смолк, комбат подождал и повторил вызов. Наверно, Гунько тоже спал и не сразу взял трубку. Наконец, приглушенный расстоянием, послышался его недовольный голос:
– Да, слушаю.
– Двадцатый «Березы» слушает, – сказал Волошин.
– А, Волошин! Ну как обстановка? Как подготовился? Все у вас готово?
– Что готово? – сказал Волошин, не скрывая своей досады от этого обычного в таких случаях вопроса. – Был у Иванова, огурчиков кот наплакал. Какая же поддержка будет?
– Будет, будет поддержка. Это не ваша забота. Об этом позаботятся кому надо.
– Это мне надо, – со сдержанным раздражением возразил комбат. – Я атакую, а не кто другой. Потому и забочусь.
– Вот, вы атакуете, вы себя и готовьте. Свое хозяйство готовьте. У вас все готово?
– Еще не вернулись разведчики. А на высоте «Малой» еще неизвестно кто: наши или немцы.
– Это на какой? За болотом? А там никого нет. Та высота не занята.
– А если все-таки занята?
– Да ну, ерунда, Волошин! Вам все черти снятся. Вчера мои разведчики вернулись – там пусто.
Волошин сокрушенно вздохнул – вчера! За ночь тот бугор можно трижды занять и трижды оставить, а майор все будет ссылаться на вчерашние данные его разведчиков.
– Товарищ десятый, я прошу разрешения перенести срок сабантуя на час раньше, – уклоняясь от бесплодного теперь спора, сказал он. Командир полка, судя но его продолжительной паузе, не понял или даже удивился его необычной просьбе.
– Это почему?
– Ну раньше, понимаете? Пока не рассветет.
Майор опять помолчал, наверно, подумал и отказал.
– Нет, нельзя. Действуйте по плану. План, понимаешь, уже утвержден. Наверху. Так что… По плану.
Волошин скрипнул зубами, но промолчал и, поскольку Гунько тоже неопределенно молчал, опустил клапан трубки и положил ее поперек телефона. Маркин, наверно, прогнав свой сон, вопросительно уставился в недовольное лицо Волошина.
– План! Гляжу, завтра нахлебаешься из-за этого плана, – не сдержался комбат и выругался.
– Если уж план, то точка, – все поняв, со вздохом сказал Маркин. – Теперь Гунько от него ни на шаг…
– Хотя бы уж план, а то… В шесть тридцать атака. Почему в шесть тридцать. Только-только рассветает. Что не сделано за ночь, уже не сделаешь – некогда. И люди не отдохнут как следует. В шесть надо уже завтраком накормить. Ни доразведать, ни осмотреться… Но им же надо до полудня об исполнении доложить. Чтобы успели их продвижение в суточную сводку включить. Потому и эта спешка.
Волошин не мог сдержать раздражения, хотя минуту спустя и пожалел о том. Он был человек дисциплинированный, и оспаривать решение командира полка, да еще в присутствии подчиненных, было не в его правилах. Но и сдержаться он тоже не мог, столько уже накопилось в его душе за эту беспокойную ночь.
– Ладно! – сказал он больше себе, чем Маркину. – Вы отдыхайте, Маркин. До четырех ноль-ноль. В четыре я вас подниму, сам часик вздремну.
– Да, я сосну, – согласился Маркин, но все сидел, уставясь в какую-то точку на светлой под фонарем доске ящика.
– И это, дайте мне вашу бритву, – попросил комбат. – Побриться надо.
Маркин достал из кирзовой сумки аккуратно завернутую в обрывок газетки бритву, мыльницу и маленькое, треснувшее посередине зеркальце. Комбат начал готовиться к бритью, а начштаба расслабленно сидел, неопределенно глядя на его приготовления.
– Так я лягу, – полувопросительно сказал он наконец, и Волошин подтвердил:
– Да, да, ложитесь. До четырех.
Маркин откинулся на солому и очень скоро затих, будто притаился за ящиками. С глубоким шумным дыханием спал, лежа на спине, Гутман, далеко вытянув ноги в потертых, со сбитыми каблуками кирзачах. В углу над кожаным футляром своего аппарата, поминутно подхватываясь, дремал Чернорученко, иногда вызывал «Волгу» и продувал трубку. В печурке багровым отсветом догорали остатки углей, и слабые отблески от них лежали на темных жердях перекрытия.
Комбат стянул с плеч шинель, подвернул воротник гимнастерки. Брился он вовсе не потому, что завтра предстоял трудный бой, в котором могло произойти худшее из всего, что происходило на любой войне. Просто он чувствовал на подбородке щетину и знал, что завтра времени у него не будет. Теперь же настала самая тихая пора ночи, когда, кроме немцев, вряд ли кто мог его потревожить, и он успокоенно расслабился, оставаясь в этой тиши наедине с собой и своими заботами.
Натирая мыльной водой обветренный подбородок, он в который уже раз думал, вздыхая, какой зверски трудной выдалась эта война. Была ли когда еще такая в истории? Сталинград позволил вздохнуть с облегчением и надеждой, военная удача на юге склонилась наконец в нашу сторону, наверно, теперь там веселее. Но здесь, в этих лесах и болотах, на этих холмах и проселках, у разоренных войной деревень и погостов, по-прежнему дьявольски трудно. По-прежнему враг дерется до последней возможности, упорно отстаивая каждую высотку в поле и каждый сарай в деревне. Чтобы его одолеть, сколько надобно силы, организованности и умения, и, если чего недостает, вся тяжесть борьбы ложится на многострадальную матушку пехоту, которой платить за все своей большой кровью. И часто те, кто платит по этому кровавому счету, не могут себе и представить, что где-то не хватило умения, не управился транспорт или не все оказалось предусмотренным. От скольких причин зависит, чтобы их кровь оказалась меньшей и не так катастрофически быстро убывали их жизни. Волошин понимал, что Гунько был не из худших. На кого-то он мог произвести выгодное впечатление своей щепетильной исполнительностью, умел приглянуться начальству, лихо доложить и по всей строгости взыскать с подчиненных. К тому же никто в полку с таким шиком не носил воинскую форму, как его командир: в форменной шинели со множеством ремней, планшеткой, в начищенных хромовых сапогах и даже при шпорах. Вид его был безупречен. А как он ведет себя с подчиненными, как держится в бою, этого начальству не видно, на поле боя оно с ним не общается. Зато это известно им, командирам его батальонов. Обращаясь к командиру полка с просьбой перенести атаку на час раньше, Волошин наверняка знал, что тот не согласится, откажет. Да и как он мог не отказать, когда целая система мероприятий в плане уже была привязана к заранее определенному сроку, над которым командир полка уже не властен. А жаль. Часов в шесть или даже в половине шестого, в предрассветных сумерках, батальон, наверное, смог бы тихо, без выстрела преодолеть болото и зацепиться за склон, траншея на высоте оказалась бы ближе, может, и удалось бы ворваться в нее, хотя и под огнем. Но тогда становилась ненужной эта артподготовка, которую следовало отменить, а кто ее отменит? Ведь в случае неудачной атаки вся вина падет на отменившего артподготовку, хотя вместо настоящей артподготовки будет одна ее видимость, которая не столько пособит батальону, сколько раскроет его намерения. Какой вред она может причинить противнику сорока снарядами, выпущенными за десять минут на рассвете, когда все немцы будут сидеть в оборудованных за ночь блиндажах и в траншее останутся одни наблюдатели?
Глава десятая
Невесело размышляя о предстоящем и прислушиваясь к шуму ветра снаружи, комбат не спеша побрился, взглянул в зеркальце на свой замызганный подворотничок, подумал, что не мешало бы подшить новый, но подворотничок подшивать не стал. Он на все пуговицы застегнул гимнастерку, надел шинель – потертую, простреленную, извоженную в земле и грязи, но все еще годную к носке и даже в чем-то форсистую, сшитую им на заказ во время формирования в Свердловске. Ремень достался ему от бывшего заместителя по строевой старшего лейтенанта Сорокина, убитого зимой во время разведки боем, – свой довоенный он потерял после тяжелого ранения под Ржевом. Ремень тоже был неплохой, поношенный, но еще достаточно твердый, с полевой комсоставской пряжкой, двумя кавалерийскими портупеями и даже свистком в маленьком футлярчике на левом плечевом ремне. Комбат вынул из кобуры свой пистолет системы ТТ выпуска 1939 года с пластмассовой, словно костяной, рукояткой, которые с начала войны стали изготовлять из твердых пород дерева, шершавые и менее удобные. В обоих магазинах было по семь патронов – восьмой он досылал в патронник, чтобы не уставала пружина и была безотказной подача. Пистолет этот был для него тем, чем может быть на войне только друг и спаситель, не раз доказавший комбату свою безмолвную преданность. Последний случай все еще вызывал в нем легкий озноб при воспоминании о том, как это случилось и чем могло окончиться. Как-то неделю назад во время суматошной схватки в немецкой траншее Волошина сшиб с ног сильный молодой эсэсовец с зажатым в руке ножом. Падая, комбат успел выстрелить, на долю секунды упредив удар, и эсэсовский нож по самую рукоятку вонзился в землю в каких-нибудь двух сантиметрах от его плеча.
Пистолет стрелял безотказно, Волошин за двадцать шагов отбивал из него горлышко у поставленной на пенек