и насторожился, тревожно прищурив близорукие глазки. Пальцы его рук нервно забегали по груди, будто отыскивая что-то, нащупали ремень сумки и вцепились в него.
Гонимый предчувствием чего-то скверного, Тимошкин не устоял на месте и бросился через сугроб к Ивану. Разбрасывая сапогами снег, он бежал к нему, все время всматриваясь в лицо друга, наконец, встретился с ним глазами и ужаснулся. Страшно было видеть, каким стал Иван! Наверное, от усталости, грязи и пота, который заливал его щеки, лицо, оно казалось диким, а глаза светились каким-то безумным, злым блеском. Радость встречи от этого взгляда сразу омрачилась. Тимошкин понял, что друга настигла беда.
Не промолвив ни слова, боец подхватил за ноги человека и, так помогая Ивану, побрел по снегу к скирде. Добравшись до застрешка, Щербак вместе с ношей боком свалился на солому, а Тимошкин присел рядом и впервые взглянул на неподвижное лицо того, кого он помогал нести.
В окровавленной сизой шинели тихо стонал на соломе бледный, непохожий на себя майор Андреев.
На несколько секунд Тимошкин, кажется, онемел, пораженный тем, что увидел, потом поднял взгляд на Блищинского. Его земляк, прислонясь к скирде, испуганно глядел на майора и кусал губы. Но вскоре, видимо совладев с собой, он с деланной радостью оживился, опустился на колени перед раненым и залепетал по-бабьи быстро и неискренне:
– Товарищ майор! Товарищ майор! Вы живы?
Тогда рядом тяжело задвигался Щербак. Медленно, с трудом преодолевая усталость, он приподнялся на руках, потом на коленях, привстал на одну ногу, на вторую… Его гневное, почерневшее лицо стало еще более страшным – он не спеша поднимался, не сводя с Блищинского взгляда, полного угрозы и ненависти. Тимошкина же он не замечал вовсе, будто его и не было здесь. Чувствуя, что произошло непоправимое, и не понимая, в чем дело, боец виновато стоял рядом.
А Щербак встал на ноги и, сверля взглядом Блищинского, покрасневшей рукой нащупал рукоятку автомата.
– Скидай шинель, волчья душа! – простуженно закричал он на Блищинского. Тот, пошатнувшись, отскочил от майора, потом, поняв, вскинул перед лицом руки с тонкими дрожащими пальцами и заговорил, противно и жалобно:
– Что ты! Что ты!.. Клянусь!..
– Клянешься? Ах ты подлюга, предательская морда!!! Клянешься!.. А майора кто бросил? Кто свою шкуру спасал? Нет, не выйдет, сволочь! Раздевайся!
Он вскинул автомат на Блищинского, но писарь обеими руками тотчас схватился за ствол и, изо всех сил отводя его в сторону, залепетал:
– Стой! Опомнись! За что? За что? Разберись! Что ты!
Несколько долгих секунд они неуклюже боролись. Тимошкин сжался, съежился рядом в ожидании страшной развязки и внутренне желая, чтобы она свершилась скорей. Но Щербак, видимо, ослабел, а писарь слишком хорошо знал, что ему грозит, и боролся со всем упорством. Тяжело дыша, он взглянул на Тимошкина и вскрикнул:
– Володя! Браток! За что?
В этом «за что?» прозвучало такое отчаяние, что прежняя решимость в Тимошкине дрогнула и он шагнул к Щербаку:
– Ладно! Брось его! Вон немцы.
Щербак на мгновение оглянулся и, сильно толкнув Блищинского, выдернул из его рук ствол автомата. Писарь пошатнулся, но не упал и, очевидно, уловив короткое замешательство наводчика, подавив испуг, закричал другим, полным возмущения голосом:
– За что стрелять? В кого стрелять? Разберись, пойми! За что губишь?! Своего человека губишь!!
То ли этот возмущенный крик, то ли слова Тимошкина удержали Щербака от расправы, только он, тяжело дыша, опустил автомат.
– Ах ты собака! – дрожа от гнева, хрипел Иван. – Еще возмущается. Посмотри вон! – показал он на неподвижно лежащего на соломе майора. – Вот что ты наделал, гад! Ну погоди! От меня не уйдешь. Я тебя из-под земли достану! Заруби себе на носу!
– Выйдем – пойдешь в трибунал, – сказал Тимошкин. – Я тебе не защитник, не думай.
– Да что вы? Что вы на меня напали? Я его целый километр тащил. Но ведь он умер! Понял?.. Умер… Я думал. Потому и оставил. Как же нести? Немцы крутом. Сами же знаете, люди вы или нет?
– Мы вот тебе покажем – «люди»! Дай только выбраться отсюда! – грозил Щербак.
Блищинский, однако, понял, что самая большая опасность уже миновала, и даже попытался усмехнуться, наверно, чтобы уверить Щербака в своей невиновности.
Иван, помедлив, поставил на предохранитель автомат и, повернувшись к писарю, захрипел:
– Своего командира, своего начальника раненого бросить! Вот же сволочь, вот негодяй! А что теперь? – Он опустил глаза на майора. – Руки поморожены, ноги, наверно, тоже. Ну что теперь сделаешь?
Тимошкин, присев на колени, склонился к майору – сизая шинель раненого на плечах и груди была в бурых смерзшихся пятнах, побелевшее лицо казалось совсем неподвижным, только под глазом нервно дергалась едва заметная жилка. Майор давно, видно, потерял сознание и тихо стонал во время коротких и частых вздохов.
– Теперь ты его понесешь, волчья душа, – сурово сказал Щербак. – Отсюда и до конца.
Потом вдвоем с Тимошкиным они подтащили Андреева глубже в застрешек, Блищинский услужливо расправил солому, помог укрыть ею ноги майора. Лицо у писаря все еще было настороженным, но во взгляде постепенно появлялась хитроватая уверенность. Щербак гневно и озабоченно хмурился.
– У него вдобавок еще и рука прострелена, крови много вытекло. Смотри, что делается! Как бы что плохое не приключилось. Совсем отморожена.
Рука действительно была неестественно белая и распухшая, таким же безжизненно бледным выглядело и лицо. Страшно было Тимошкину видеть в таком состоянии недавнего своего командира и горько сознавать, что теперь он уже не тот, одно присутствие которого придавало артиллеристам уверенность в бою. Теперь он был слабее ребенка. Но им не нужна была его сила – они хотели только, чтобы он очнулся, заговорил, увидел, в какую беду попали они, и что-нибудь посоветовал.
Щербак какое-то время устало сидел, сдвинув брови, и о чем-то напряженно думал. Почувствовав, что он несколько отошел в своем гневе и немного передохнул, Тимошкин спросил:
– Здобудьку не нашел?
– Нашел. Убит, прямо в затылок, – сказал Щербак. – Потом я забрел на кукурузное поле. И вот майора подобрал. Этот гад его бросил. Майор сам сказал. Когда еще в сознании был.
– Кабы я знал, а то смотрю – умолк, ну, думаю, умер, – с фальшивой горечью отозвался Блищинский. Он стоял, прислонившись плечом к скирде и, казалось, с неподдельным сожалением глядел на майора. Странно, как быстро исчез у него страх перед бешеной яростью Щербака, теперь он делал вид, будто все произошло по недоразумению. Щербак смерил его угрожающим взглядом:
– Ты молчи… Вот выйдем – я с тобой посчитаюсь. Без пощады! Не думай, что отбоярился.
Они помолчали. Щербак впервые оглядел все вокруг – снежное поле, виноградники, деревья, хутор, разрытый немцами пригород вдали.
– Пройти не пробовали?
– Как пройдешь: немцы кругом.
– А я еле дорогу перешел. С утра сидел. Хорошо, что на лесок напал… – говорил он, несколько успокоившись. И вдруг спохватился: – Надо майора спасать. Тепло ему нужно. Может, операцию какую. Иначе погибнет.
– Конечно. Не очень-то в соломе согреешься, – вставил Блищинский. Он уже держался независимо, только где-то в глубине глаз еще таился пережитый испуг. Щербак ничего не ответил ему.
– Как же это ты нес его такую даль? – спросил Тимошкин.
– Знаешь, не раз уже думал: упаду, издохну. Но тащил. Как же бросать? Свой человек.
Он опять помолчал и уже спокойнее спросил Тимошкина:
– Нету, братка.
– Плохо… А я вот у Здобудьки бумаги взял. – Щербак вытянул ногу, вынул из кармана потертую пачку документов. – На, ты же грамотей – отпишешь. Как выйдем.
Тимошкин взял из его рук завернутую в бумажку красноармейскую книжку, какие-то справки, потертые, помятые листки. Один листок развернул: это было письмо – неровно написанные карандашом строки родным, куда-нибудь за Волынь или Буковину. «Отсылать или уже не надо?» – подумал боец и пробежал глазами первые слова на украинском языке: «Пишу вам усим – жинци та братовий Олени, брату Опанасу и усим родичам, що я попав до артиллерии, воюемо Гитлера из пушки. Мэнэ хотили назначить до коней, та я витказався – як цэ я буду в обози, коли у мэнэ свий рохунок с Гитлером за Миколу. Воюемо ми хорошо, хлопци в нашему расчете смили, командир Скваршев тэж справедливий и видважний, а ще и хороший. По мэнэ не горюйте, а що трапится, то дарма не загину, а покажу цим фрицюкам. Чоботи мои Петро нехай виддасть куму, щоб подбив подошви, вони ще мицни, немецького виробу. А за работу, коли приеду писля вийни, в долгу не останусь. А ще сходи к голови сильради, нехай по оций справци зменьшить тоби плату, як красноармейской родини…»
Тимошкин прочитал письмо, и ему показалось, словно он заглянул в душу этого медлительного, нерасторопного солдата. Должно быть, ездовой был способен на большее, чем то, что успел сделать за короткий свой срок на войне. Боец пожалел даже, что до сих пор как-то мало замечал его, всегда молчаливого и невзрачного с виду.
Щербак, привстав на коленях, осматривал местность. Немцы на пригорке не спеша возились в развороченной земле, мимо них по дороге пробегали в сторону фронта автомобили. Небо медленно прояснялось, хотя большая часть его еще была затянута тучами. Дул студеный, пронизывающий ветер.
В это время застонал в соломе майор. По всему видно было, что в нем догорали последние остатки жизни, и Тимошкин подумал: как нелепо после того, что случилось, дать ему погибнуть тут, за несколько, может, часов до спасения. Видно, то же самое встревожило и Щербака. Наводчик устало поднялся, всмотрелся в снежную даль, и взгляд его упал на хуторок из трех домиков, одиноко ютившийся в дальнем конце посадки.
– В хуторе не видели, немцев нет? – спросил Иван.
– Кто их знает, может, и есть.
– Да нет там никого, – отозвался Блищинский.
Непререкаемая уверенность писаря разозлила Тимошкина.
– А ты ходил туда, что-ли? – неприязненно спросил он.
– Не ходил, зато наблюдал весь день. Понимаешь?
Щербак недоверчиво посмотрел на Блищинского, потом на Тимошкина и взял с соломы автомат.
– Я схожу. Может, перенесем майора туда.
– Ваня, постой! – вскочил Тимошкин. – А если там немцы?
– Пусть сходит, – тихо, но твердо сказал Блищинский. – Чего бояться?