кружась, сыпался снег.
Агеев принялся за дело – копать и отбрасывать под обрыв мягкую, разрыхленную бульдозером землю с различным хозяйственным хламом: трухлявыми обломками досок, остатками закопченной кирпичной кладки, сваленной в карьер, видимо, после ремонта печей. Но большей частью его лопата со скрежетом врезалась в сухую слежалую щебенку с песком и гравием. Впрочем, песка тут было немного – наверное, местечковцы выбрали его еще в довоенные годы для какого-нибудь строительства, а главное, для хозяйственных нужд: ремонта печей, фундаментов, штукатурки стен. В тот страшный год, когда судьба впервые привела Агеева в это местечко, он не выбирался из него дальше кладбища и впервые попал в этот карьер лишь в то роковое утро, которое едва не стало для него последним.
Но вот сорок лет спустя, овдовев и выйдя на пенсию, Агеев теплым солнечным днем на исходе весны приехал сюда. Сперва он даже испугался, почти не узнав местечка, ставшего за эти годы городским поселком. По крайней мере, центр его совершенно изменил свой первоначальный облик, бывшая базарная площадь расширилась до самых стен церкви, церковная ограда исчезла, с другой стороны площади выросло трехэтажное здание райисполкома; чуть поодаль, в начале улицы высилась силикатная громадина универмага, и перед ним лежал крохотный скверик – ряд чахлых деревцев, еще привязанных к кольям-опорам, с неширокой дорожкой, обрамленной поставленными на уголок кирпичами. Короткая эта дорожка вела к памятнику – бетонному обелиску в решетчатой железной оградке, с широкой мраморной плитой на лицевой стороне. Маленькая дверца в оградке была не заперта, и, наверно, туда можно было пройти, на узком бетонном подножии лежало несколько увядших гвоздик в разворошенном ветром целлофане. Но цветами Агеев не запасся и заходить туда не имело смысла. Вцепившись руками в заостренные навершия ограды, он зашарил глазами по плотным столбцам фамилий. Он уже знал про этот обелиск в поселке, ему рассказывали наезжавшие сюда знакомые; однажды писал в райисполком и получил ответ, что подпольщики тоже захоронены здесь. Теперь без труда нашел их фамилии – неглубоко высеченные на камне в самом конце этого скорбного списка. В отличие от остальных они были обозначены без воинских званий, так как, наверное, и не имели никаких званий, за исключением разве что Молоковича.
Но почему ее не было? Разве она выжила? Или погибла где-либо не здесь, может быть, в немецком концлагере, вывезенная из местечка? Конечно, тогда все могло быть, но четыре десятка лет Агеев прожил в уверенности, что она также не избежала их общей участи. По крайней мере, страшные события той осени ни для кого не оставляли надежды, все они были обречены, и только он по счастливой случайности увернулся от смерти. Но две случайности в их положении – это было бы уже чересчур, во вторую он не в состоянии был поверить. И ему казалось, что тут утвердилось недоразумение, что ее просто не нашли, а возможно, и не искали. Ведь о ней знал только он один. Ну и, конечно, полиция, которая все и раскрыла. Но у полицаев теперь не спросишь, а документов не найдешь. Они умели прятать концы в воду.
Оставалось обратиться к людям.
Отойдя от памятника, он огляделся. Площадь изменилась до неузнаваемости, но церковь осталась, и она помогла ему сориентироваться. Дальше следовало повернуть в переулок и пройти улицей вниз. Стараясь приглушить тревогу в душе, Агеев скорым шагом отправился из центра к окраине, прежде всего на Зеленую, хорошо известную ему улочку, застроенную обычными деревянными домиками с крошечными огородами и садами, упиравшимися в глубокий овражный провал с ручьем и старыми деревьями на склонах. К его большой радости, здесь почти ничего не изменилось, разве что некоторые из домов заметно обветшали, другие же после ремонта нарядно желтели свежеокрашенными стенами. В самом начале улицы на углу высился домище о трех окнах по ошалеванному фасаду, под громадной, на немецкий манер срезанной по углам гонтовой крышей. Едва справляясь со все усиливающимся биением сердца, Агеев направился в конец этой коротенькой улочки, еще издали узнавая знакомый латаный гонт на крыше Барановской, в доме которой он провел некогда почти три месяца своей жизни.
Всплеск его радости, однако, стал опадать по мере того, как он пыльной обочиной подходил к этому дому – взору его предстали явные приметы заброшенности: длинные горбыли на окнах, выходивших в крохотный палисадничек при улице, боковое окно из кухни чернело сплошь разбитыми стеклами, калитки тут не было и раньше, и некогда уютный, вымощенный мелким булыжником дворик с канавками для стока воды густо зарастал сорной травой. Дом был давно покинут и, видать по всему, тихо умирал на ушедшем в землю щербатом фундаменте. Может быть, один только сад при нем мало изменился за четыре десятка лет, хотя постепенно дичал в небрежении, а большого старого клена напротив входа на кухню уже не было вовсе, как не было и беседки-повети по другую сторону дворика.
Не заходя во двор, Агеев оглянулся на улицу, узнавая и не узнавая ее малоприметные подробности. К несчастью своему, он совершенно забыл соседей, помнил только, что в доме напротив жил дядька – молчаливый, не старый еще мужик, Барановская иногда обращалась к нему по хозяйству, вроде бы даже он приходился ей родственником. Вспомнив о нем, Агеев перешел через улицу и толкнул невысокую дощатую калитку. Навстречу ему из замызганной конуры с бешеным лаем взвился верткий лохматый пес. И тут же из пристройки рядом с крылечком выглянула тоненькая женщина в вылинялом голубом сарафанчике.
– Здравствуйте, – как можно дружелюбнее сказал Агеев, глядя в ее молодое, отчужденно недоумевающее лицо, и замолчал, не зная, как начать разговор. Очень не простой предстоял разговор, но женщина не унимала пса и не предлагала зайти, она выжидала, что скажет захожий. – Не скажете, вон напротив жила Барановская…
Стоя в распахнутой двери, женщина пожала загорелыми плечиками и низким, вроде заспанным голосом крикнула в дом:
– Виктор, выдь! Тут какую-то Барановскую спрашивают.
– Кто спрашивает? – глухо донеслось из дома.
– Ну выйди! Кто, кто…
Из двери высунулся молодой человек в белой майке с разогретым паяльником в руках, от которого еще струился в воздухе дымок, он прикрикнул на собаку, и та сразу замолкла. Женщина проскользнула мимо в дверь дома, откуда слышался нетерпеливый младенческий плач.
– Хотел спросить: соседка ваша Барановская, что напротив жила, – прерывающимся от волнения голосом напомнил Агеев. – Она… Судьба ее какая?
– Барановская? Какая Барановская? Тут раньше Валюки жили, выехали на целину. Года три или четыре тому.
– Валюки… А вы… Простите, сколько вам лет? – с растерянной улыбкой спросил Агеев, начиная понимать что-то.
– Мне? Ну двадцать восемь. А что?
– Да так, ничего, – все враз поняв, ответил Агеев. – Извините, я тут, знаете, напутал.
– Да? Ну бывает…
Он прикрыл за собой калитку и побрел по улице, ясно сообразив, что двадцативосьмилетний Виктор родился в конце пятидесятых годов и, конечно же, еще до его рождения в доме Барановской могло смениться не одно семейство жильцов. Вот если бы встретить кого из старожилов, довоенных обитателей этой улицы, уж от них, наверно, можно было бы узнать побольше. Агеев оглянулся – белая майка Виктора все еще виднелась во дворе, и он вернулся к калитке.
– Я извиняюсь, скажите, а тут, на вашей Зеленой есть кто-нибудь из стариков? Что тут до войны жили?
– А кто их знает, – насупился Виктор и, вдруг что-то вспомнив, тряхнул светлой волосатой головой. – Супрунчук, может…
– Да что Супрунчук! – перебила его появившаяся на крылечке жена с запеленатым младенцем в руках. – Супрунчук твой с праздника не просыхает. Вон лучше Поддубского спросите, он должен знать.
– А где это? – оживился Агеев.
– Да вон третья хата от угла. «Жигуль» там синий стоит, – охотно объяснил Виктор.
Скорым шагом Агеев направился вдоль улицы и действительно во дворе третьего от угла дома увидел синий «Жигуль» с настежь распахнутыми четырьмя дверцами, раскрытым багажником и поднятым капотом. Возле него хлопотал не старый еще мужчина в темно-синем спортивном трико.
– Здравствуйте!
– Добрый день, – поднял озабоченное лицо мужчина и выжидательно уставился в него.
– Мне Поддубского, – пояснил Агеев, едва сдерживая нетерпение.
– Ну я Поддубский, – сказал мужчина и выпрямился с гаечным ключом в руке.
– Нет, знаете… Мне… чтоб постарше.
– Постарше? Отца, что ли? Так отец на рыбалке. Выходной все же, запрет только сняли. Я вот тоже собрался, да эта холера закапризничала.
– А отцу сколько лет? – спросил Агеев, опять настораживаясь. Упоминание о рыбалке как-то не вязалось в его представлении с пожилым возрастом отца.
– Да…
– А что, мало? Так у нас тут имеется и постарше. Дед! – позвал мужчина, обернувшись. Но на дворе больше никого не было. – Где же он? Только сейчас выходил…
Мужчина прошел за угол дома, где начинался ряд недавно отцветших деревьев с побеленными стволами, между которыми лежали прополотые, политые с утра грядки.
– Дед, тебе сколько лет?
Ответа оттуда не послышалось, и Агеев тоже прошел за угол. С тыльной стороны дома на скамейке под кустом отцветшей сирени сидел глубокий старик в истоптанных валенках на тощих ногах. Сосредоточенно уставясь перед собой, он, похоже, находился во власти своих старческих дум и никак не отреагировал на их появление, только вскинул на Агеева рассеянный взгляд.
– Вот хочу спросить вас, – бодро начал Агеев. – Вы давно тут живете?
– Да он тут всю жизнь. Тут и родился, – охотно объяснил мужчина.
– Может, помните, тут на Зеленой Барановская жила?
– Была Зеленая, – подсказал сзади мужчина. – Теперь Космическая.
– Переименовали?
– В который раз. После войны была Танкистов. Потом Пекинская. Теперь Космическая.
Старик на скамейке как-то странно закачался вперед-назад, задвигал свешенными между колен жилистыми кистями рук.
– Барановская, Варвара… Немцы застрелили.
– Застрелили? Вот как!..
– Застрелили. На станции. Помню, как раз на зимнего Николу. Я еще дрова возил…
Это хотя и не было ошеломляющим для Агеева, который давно предполагал именно такой исход, он все же испуганно подумал: за что? Уж не из-за него ли? С щемящей болью в душе он постоял молча, будто дожидаясь, что еще скажет старик. Но старик молчал, размышляя или в ожидании новых вопросов.
– А