А что ты думаешь, в штабе легко?
– Дюже трудно, – прижмурился Желудков и потянулся за куском селедки. – Бумаги заедают.
– А думаешь, нет? Сколько мне вести полагалось? Учет личного состава по пяти формам. Передвижения и перемещения. Журнал безвозвратных потерь. Строевые ведомости. Приказы! А наградной материал?..
– Да, видно, спина не разгибалась, – в тон ему ответил Желудков, жуя хлеб с селедкой.
– И что же ты думаешь: порой по неделям не разгибался, – все больше распалялся Евстигнеев. – У хорошего работника, который стремится выполнять положенное, всегда спина мокрая. А я никогда разгильдяем не был, можешь быть уверен.
Он обвел всех вопрошающе-настороженным взглядом, несколько задержался на Агееве, который вслушивался в перебранку с некоторым даже интересом. Все они тут были людьми, хорошо друг другу знакомыми, наверное, не раз встречались в подобных компаниях и могли позволить себе такой вот разговор. Он же тут был человек случайный и не торопился судить или рассудить их, хотел послушать, чтобы понять каждого. Они выпили и еще, хотя в этот раз Агееву уже не предлагали, и он был благодарен за это, пить он и вправду не мог, тем более водку. Видно, задетый чем-то, Евстигнеев разволновался и сказал, ни к кому не обращаясь:
– Вот некоторые думают, что только они и воевали. Если он там летчик, то уже и герой? Но в истории Великой Отечественной войны записано черным по белому, что победа была достигнута совместными усилиями всех родов войск…
– Это мы слыхали, – отмахнулся Желудков.
– Нет, Евстигнеич прав, – вдруг вставил скороговоркой полноватый брюнет. – Мы это недооцениваем.
– Что недооцениваем? – поднял голову Желудков. – Ты, Скороход, кем на войне был?
– Ну военным журналистом. А что?
– Журналистом? В каком ты журнале писал?
– Не в журнале, а в газете гвардейской воздушной армии.
– А ты что, летчик? – не унимался язвительный Желудков.
– Я не летчик. Но я писал, в том числе и о летчиках.
– Да как же ты о них писал, если сам не летал?
– С земли виднее, – хитро подмигнул одним глазом Хомич.
– А что ж, иногда и виднее, – серьезно заметил Скороход. – Знаешь, чтобы оценить яичницу, не обязательно самому нести яйца.
– Яйца! – взвился Желудков и даже привстал на коленях. – Вот бы тебя в стрелковую цепь да под пулеметный огонь! Ты знаешь, что такое пулеметный огонь? Ты не знаешь!..
– Зачем мне знать? Ты же все знаешь…
– Я-то знаю. Я же командир пулеметной роты. Пулеметный огонь – это ад кромешный. Это кровавое тесто! Это конец света! Вот что такое пулеметный огонь! Кто под него попадал и его случайно не разнесло в кровавые брызги, тот свой век закончит в психушке. Вот что такое пулеметный огонь! – выпалил Желудков и обвел всех отсутствующим взглядом.
Беспокойно поерзав на своем месте, Евстигнеев сказал:
– Ну, допустим, есть вещи пострашнее твоего пуль-огня.
– Нет ничего страшнее. Я заявляю!
– Есть.
– Например?
– Например, бомбежка.
Желудков почти растерянно заулыбался.
– Я думал, ты скажешь – начальство! Для штабников самый большой страх на войне – начальство.
– Нет! – решительно взмахнул рукой Евстигнеев. – Если офицер дисциплинирован и свою службу содержит в порядке, ему нечего страшиться начальства. А вот бомбежка – действительно…
Не сводя глаз с Евстигнеева, Желудков опять поднялся на коленях.
– А что, кроме бомбежки, вы видели там, в штабах? Артиллерия до вас не доставала, минометы тоже. Снайперы вас не беспокоили. Шестиствольные до вас не дошвыривали. Единственно – бомбежка.
– Ты так говоришь, словно сам войну выиграл, – вставил Скороход. – Подумаешь, герой!
– А я и герой! – с простодушным изумлением сказал Желудков. – Я же пехотинец. А вы все – и ты, и он вон, и он, – поочередно кивнув в сторону Скорохода, Евстигнеева и Прохоренко, все время молчавшего за спиной Агеева, сказал Желудков. – Вы только обеспечивали. И, скажу вам, плохо обеспечивали…
– Это почему плохо? – насторожился Евстигнеев.
– Да потому, что я шесть раз ранен! Вы допустили. Вовремя не обеспечили. А должны были. Как в уставах записано.
Стоять на коленях ему было неудобно, и он сел боком, поближе подобрав коротенькие ноги. Заметный холодок пробежал в таких теплых поначалу взаимоотношениях ветеранов, и первым на него отреагировал, как и следовало ожидать, Евстигнеев.
– Товарищ Желудков, в армии полагается каждому выполнять возложенные на него обязанности. Я выполнял свои. Товарищ Скороход свои. И выполняли неплохо. Иначе бы не удостоились боевых наград.
– Это ему так кажется, что он больше всех пострадал, – живо отозвался Скороход. – Я хоть не ранен, зато я в действующей армии пробыл от звонка до звонка. Другой раз намотаешься до одури и думаешь, хоть бы ранило или контузило, чтобы поваляться с недельку в санчасти. Где там! Работать надо. Надо готовить материал, писать, править. Да и за материалом частенько приходилось самому отправляться. В окопы, на передок, в боевые порядки. На разные аэродромы. А дороги!.. Нет, знаешь, Желудков, если шесть ранений, то это сколько же месяцев ты от передовой сачканул?
– А я тебе сейчас скажу сколько. Два тяжелых ранения по три месяца и четыре легких по полтора-два месяца. Итого примерно четырнадцать месяцев.
– О, видели! – обрадовался Скороход. – Четырнадцать месяцев в тылу, когда на фронте кровопролитные бои! Мне бы половину твоего хватило за всю войну. Вот отоспался бы…
– Вот-вот, – без прежнего, однако, азарта сказал Желудков. – Да тебе бы трех месяцев моих хватило. Тех, что я в гнойном отделении провалялся. Когда легкие выгнивали от осколочного ранения, повеситься на спинке койки хотел.
Блондин с обгорелым лицом, молча сидевший возле Агеева, потянулся за опрокинутым на траве стаканом и сказал с укором:
– Да будет вам, нашли из-за чего браниться! Давайте еще нальем. Хомич, чего спишь?
– Я всегда пожалуйста, – встрепенулся Хомич.
– Не одни мы воевали. Вот и товарищ, наверно, тоже. Извините, не знаю вашего имени-отчества, – вежливо обратился сосед к Агееву, и левая щека его странно болезненно напряглась.
– Да просто Агеев.
– Были на фронте или в партизанах?
– И на фронте, и в партизанах, – сказал Агеев. – Везде понемножку.
– Ну на этой войне и понемножку можно было схлопотать хорошенько. Я вон за полгода четыре танка сменил. После четвертого уже не успел – война кончилась.
– Горели?
– И горел, и подрывался. Всякое было.
– Командиром или механиком? – поинтересовался Агеев.
– Он у нас по механической части, – сказал Желудков. – И теперь шоферит в «Сельхозтехнике».
– Значит, пошла впрок фронтовая выучка, – сказал Агеев. Желудков подхватил:
– И Скороходу вон тоже пригодилась. Да еще как! До редактора газеты дошел. И теперь вон нештатный в областной газете.
– А тебе завидно? – глянул на него Скороход.
– А мне что! Моя специальность после войны ни к чему. Я – куда пошлют. Где только не был…
– А теперь где? – спросил Агеев.
– Теперь бондарным цехом командую. В промкомбинате. У меня же и Семенов работал. До последнего своего дня. За станком и помер – клепки спускал.
– Я знаю, – сказал Агеев. – Тоже человек трудной судьбы. Кое-что рассказывал.
– Наверно, не все. А как он восемь лет белых медведей пас, не рассказывал?
– Этого нет.
– Этого уже не расскажет. Так и унес с собой.
– Каждый человек что-то уносит с собой, – сказал Скороход со значением. – Человек – это целый мир, писал Хемингуэй.
– Может, и хорошо, что уносит, – буркнул Желудков.
Напротив недовольно завозился Евстигнеев.
– Нет, я не согласен. Нечего уносить. Если ты человек честный, приди и расскажи. Коллектив поймет. И поможет.
– А что если на душе такое, что не поймет? И не поможет? – сказал Желудков.
– Тогда прокурор поймет, – осклабился Хомич. – Этот самый понятливый.
Евстигнеев насупился и с раздражением выговорил:
– Ты не скалься, Хомич. Я дело говорю, а ты свои шуточки. Хороший коллектив всегда поймет. Даже если в чем и оступился. И поможет исправиться.
– Вон как Семену, – тихо бросил Хомич.
– А что Семену? Семен и не думал исправляться. Он знал свою соску сосать.
– Вот оттого и сосал, – сказал Желудков. – Что никто не помог, когда надо было. Он же у тебя рекомендацию просил? Просил. Ты ему дал?
Евстигнеев искренне удивился.
– Как я ему дам? Он из пивной не выходил, скандалил с женой. На общественность не реагировал, а ему рекомендацию?
– Э, это уже потом – пивная и все прочее, – сказал Желудков. – А тогда он еще и не пил. Тогда он дом строил, вот этот самый. И ты не дал потому, что у него там в деле что-то значилось. С войны.
– Ну хотя бы и так. Хотя бы и значилось. Тем более я не мог дать.
– Бдительный!
– Конечно! Разве можно иначе? Это мой долг.
– Однако ж Шароварову дал. Молодой, активный. Под судом и следствием не был, на оккупированной территории не проживал. Не пьет, не курит. Лихо командует райзагом. А что он тогда уже спекулятивные махинации проворачивал, об этом же в деле не написано. Вот ты и дал. А через год его исключили и судили. И что ты? Покраснел?
– Знаете, товарищ Желудков, вам больше пить сегодня нельзя. Я запрещаю, – подумав, сказал Евстигнеев и решительно сгреб бутылку с остатками водки. – Довольно! Вы шельмуете старшего офицера. Я все-таки подполковник, а вы капитан!
– Уже снят с учета, – неожиданно улыбнулся Желудков. – Так что ты опоздал.
– С чем опоздал?
– С нравоучением!
– Во дает! – восхищенно ухмыльнулся Хомич. – Во дает!
– Ничего подобного! Это уже пьянка! Вы забылись, зачем собрались.
Сказав это, Евстигнеев с усилием поднялся на ноги и с бутылкой в руке направился к изгороди.
– Оставь хоть бутылку, будь человеком! – крикнул вслед Желудков, но Евстигнеев не оглянулся даже. Посидев немного, вскочил и Скороход, поспешил за подполковником. Желудков пересел на его более удобное место. – Ну и черт с