и еще, – сказал он, подумав, что, пока есть возможность, надо напиться про запас. Потом могут не дать.
– Принесите еще, – распорядился Ковешко и, покачивая фонарем, прошелся по камере. Одним глазом Агеев проследил за тусклыми бликами на черных стенах. Нет, вроде никакого гвоздя здесь не было, окна тоже. Только в двери чернела небольшая дырка-глазок, выходящая в темный подземный проход. – А теперь они использовали вас, – поворачиваясь от стены, продолжал Ковешко. – Чтобы таскать каштаны из европейского огня. Зачем эти никчемные плоды для беларусинов?
Агеев вдруг понял, о чем он, и с некоторым удивлением взглянул на тусклую фигуру в шляпе, косой тенью вытянувшуюся по стене подземелья.
– А вы для кого таскаете? Эти каштаны? – с трудом двигая болезненной челюстью, спросил он.
Ковешко озадаченно помолчал, прежде чем ответить, вздохнул.
– Да, вы правы. И я таскаю, – вдруг согласился он. – Что делать, такова историческая закономерность. Но я с той только разницей, что мне наградою будет жизнь, а вам, кажется, смерть. Так-то! – смиренно закончил он. – Разве это разумно?
– Вот это и плохо. В судьбоносные моменты истории надо уметь подчинить свой разум логике исторического процесса.
– То есть немцам? – держась за разбитую щеку, неприязненно спросил Агеев.
– В данном случае – да, немцам. Ведь уже ясно, что им принадлежит будущее.
– А нам?
– Что? Не понял?
– А что принадлежит нам? Большая могила? – спросил Агеев.
– А мы должны приспособиться, может быть, даже ассимилироваться, раствориться в германской стихии. Если мы не хотим исчезнуть физически. Другого выхода у нас нет, – проникновенно заговорил Ковешко, явно стараясь в чем-то переубедить Агеева. Но Агееву было неприятно и мучительно во всех отношениях продолжать этот разговор, и он зло выпалил:
– Будь он проклят, такой выход. Уж лучше могила…
Ковешко промолчал, прошелся с фонарем по подземелью, снова повернулся к нему.
– А вот с могилой не следует торопиться, потому что… Потому что история склонна к неожиданностям. Иногда она поступает вопреки собственной логике и предоставляет упущенный шанс.
«Ну и ну! – подумал Агеев. – Чего добивается этот человек? И кто он? Поп? Ксендз? Полицейский? Или хитрый гестаповец?»
– Дело в том, что… Сейчас сюда явится шеф района. Он хочет на вас посмотреть. Среди немцев, знаете, разговоры: пойман с поличным, а упирается. И не просит пощады. Это, знаете, впечатляет сентиментальные германские души. Такое им в новинку.
«Значит, уже передал немцам, сволочь!» – с неприязнью подумал Агеев о Дрозденко. А говорил, что еще есть время. Но не успел схватить, как уже доложил СД, чтобы выслужиться. Ухватить свой каштан. Впрочем, Дрозденко ему мстил и из личных побуждений. За то, что Агеев его подвел, поступил не по совести. Как будто эти люди что-то понимают о совести. Качелей ему было мало, так вот поспешил передать немцам.
Теперь, конечно, его песенка спета…
Приподняв фонарь, Ковешко посветил им на луковицу вынутых из кармана часов и сказал с беспокойством:
– Да, уже десять. Так вы это, знаете, повежливее с ним. Доктор Штумбахер – человек тонкий, образованный. Работал в имперском управлении по культуре. Так что…
– Кажется, ничего. Побеседовать, познакомиться.
– Познакомиться со смертником? Пощекотать нервы?
– Кто знает, кто знает, – неопределенно подхватил Ковешко. – Если вы поведете себя подобающим образом… Или, скажем, попросите. Он обладает большой властью. Может и того… Помиловать!
«Ну все ясно, – подумал Агеев. – Я должен надеяться. На случай! На милость шефа района. И, конечно, вести себя соответственно. Раскаяться, дать показания. Выдать ребят и Марию. Но ведь все равно не помилуют!»
– А что, меня уже осудили? – спросил, подумав, Агеев.
– Ну, знаете, тут суд упрощенный. Ввиду военного времени, – почти дружески разъяснил Ковешко, держа перед ним закопченный фонарь, красный огонек которого едва разгонял мрак в этой просторной камере. Но вот Ковешко весь встрепенулся, поспешно обернулся к двери, видно, его слух уловил в коридоре движение, и он распахнул дверь, освещая порог. Тотчас, однако, свет его фонаря померк под ярким лучом из коридора. Шурша плащами, в камеру вошли несколько человек, яркий свет электрического фонарика из рук переднего пошарил по голым стенам и, ослепив Агеева, замер на нем. Ковешко торопливо заговорил по-немецки, пришедшие внимательно и молча выслушали. Тем временем ослепительный луч бесцеремонно ощупывал его на полу, несколько задержался на его сапогах, осветил командирские бриджи и снова ударил в глаза. Совершенно ослепленный им, Агеев не имел возможности увидеть светившего, лишь выше, под мрачным потолком едва выделялись очертания его высокой фуражки. Немец что-то произнес негромко, и Ковешко повернулся к Агееву.
– Господин шеф района спрашивает, кто вас заставил вредить немецким войскам?
– Никто не заставлял, – буркнул Агеев, и немец опять, сильно картавя, произнес длинную фразу.
– Почему вы, русский офицер, не сдались в плен, когда увидели, что сопротивление бесполезно и война проиграна? – чужим, жестким голосом переводил Ковешко. Вполуха слушая его, Агеев подумал: начал таскать каштаны его землячок.
– Еще не известно, кем она проиграна, – сказал он, и немец, выслушав перевод, тихо бросил:
– Варум?
– Почему вы считаете, что неизвестно?
– Потому что кишка тонка у вашего Гитлера.
Ковешко многословно перевел. Немец помолчал, хмыкнул и снова произнес длинную фразу, выслушав которую, Ковешко сказал: «Я, я» – и перевел:
– Господин шеф района говорит, что глупое упрямство никогда не украшало цивилизованного человека. Что же касается славянина, то, хотя это качество у него в крови, оно ему сильно вредит. Гораздо разумнее трезво обо всем подумать и совершить свой выбор.
– Вы ошиблись с выбором, – сказал Ковешко.
– Это мое дело.
Немец опять что-то заговорил своим тихим голосом.
– Если вы патриот, – начал переводить Ковешко, – что в данных обстоятельствах может быть объяснимо, то вы нам должны быть благодарны. Предотвратив ваш бандитский замысел, мы казним лишь нескольких виновных. В противном случае были бы расстреляны сто заложников.
– Гундэрт цивильмэнш! – со значением повторил шеф района.
– Это вы умеете, – тихо сказал Агеев и спросил громче: – Когда вы меня расстреляете?
Они пообсуждали что-то по-немецки, и Ковешко холодно объяснил:
– Это произойдет в удобное для нас время. По усмотрению СД и полиции безопасности.
– Расплывчато и неопределенно, – сказал Агеев. – Но и на том спасибо…
Ковешко, однако, оставил его слова без ответа, все свое внимание перенеся на немцев. Все время ослеплявший Агеева луч фонарика скользнул в сторону, метнулся под ноги, на порог, сапоги стали поворачивать к выходу. Агеев враз расслабился, вздохнул. Только теперь он заметил, в каком напряжении находился, внутри у него все словно вибрировало, как натянутая струна, и он сжимался от боли в боку, в ожидании неизвестно чего. Хотя чего уж было ему ждать или бояться, чего остерегаться? Он был раздавлен, избит, изувечен и ждал последнего, чего мог дождаться, ничто, казалось, не могло его ни порадовать, ни опечалить. Несмотря на старания Ковешко, надежды у него не прибавилось, и он точно знал, что часы его сочтены. Конечно же, живым они его отсюда не выпустят. Ну а если бы и вознамерились выпустить, куда бы он побежал? Ведь следом они пустят слух, что он их агент Непонятливый, и от него отшатнутся все. Тот же Молокович первым потребует расправы над ним и будет прав. Пожалуй, на его месте Агеев поступил бы так же. Впрочем, может, так будет и лучше, в живых ему оставаться нельзя, теперь для него единственный выход – погибель, и как можно скорее. Он попал в безжалостные жернова войны, эти жернова смелют его в порошок. Где-то он допустил ошибку, сделал не так, свернул не в ту сторону на кровавом распутье войны, и вот результат. Результат – ноль.
Так думал Агеев, но коварная военная судьба, видно, уготовила ему еще кое-что из своих сюрпризов.
После ухода шефа района он расслабился и, преодолевая боль в изувеченном теле, впал в забытье. Он не знал, сколько продолжалось это его беспамятство, но очнулся оттого, что в камере послышалась возня, появились новые люди. Когда он приподнял голову, дверь уже закрывалась снаружи, было по-прежнему темно, но рядом, болезненно постанывая, кто-то ворошился, а кто-то голосом пободрее утешал:
– Ну тихо, ну тихо… Вот так, ляг на бочок… На бочок ляг, вот так…
Голос этот был незнаком Агееву, и он снова упал на волглую соломенную подстилку, не зная, как поудобнее устроить голову – левая часть лица болела от виска до подбородка, во рту болезненно распирало язык, которому мешала израненная челюсть.
– Пить! – вдруг знакомо простонал человек напротив, и другой, что был с ним, начал тихо его уговаривать:
– Так нет же воды. Понимаешь, нет… Потерпи, сынок. Потерпи…
«Какой сынок? Почему сынок? – пронеслось в сознании у Агеева. – Это что, отец с сыном?..» Что-то знакомое почудилось ему в том стоне, и Агеев насторожился. Однако он молчал, не обнаруживая себя. Теперь ему никто не был нужен, он хотел остаться наедине с собой и своей неутихающей болью. Но эти новые узники будоражили его покой своей, может, еще большей болью.
– Товарищ, вы это самое… живой немножко? – тихо обратился к нему один из двоих, и Агеев, криво усмехнувшись, ответил:
– Немножко…
И схватился рукой за челюсть, которую сразу свело от боли.
– Тут вот парню плохо. Если бы воды попросить.
– Никто не услышит, – сказал он, преодолевая боль, и подумал: кто это? Черт бы ее побрал, эту темноту, не позволявшую ничего видеть в этом подземелье!
– А нас завтра будут расстреливать. Знаете? – доверительно сообщил незнакомец.
– Вас? – вырвалось у Агеева.
– Так и вас тоже, – вздохнул человек. – Вы же тот военный, что у Барановской жил?
Агеев смешался, не найдя как ответить.
– А вы откуда знаете? Немцы сказали?
Как Агеев ни готовился к своей казни и ни сжился уже с ее неизбежностью, эти слова оглушающе ударили по его сознанию, и он едва снова не потерял его. Но все-таки он напрягся, собрал немногие свои силы и постарался убедить себя, что ничего неожиданного не