и крепко жмет их.
– Ленька! Ты жив, Ленька!
– Да вот видишь. А ты? – неуместно спрашиваю я. – Да, брат, сколько мы пережили врозь, друг без друга, сколько перечувствовали, перестрадали. Были мы зеленые салажата, только и заботились о своем внешнем виде да свежеиспеченном офицерском достоинстве. Как-никак получили по одной звездочке на погоны. А теперь?
Едва справляясь с волнением, я гляжу в затемненное сумерками такое знакомое, оживленное лицо друга. И я замечаю на нем что-то новое, прежде неизвестное мне. Отпечаток трудно пережитого даже сквозь радость встречи явственно пробивается в его взгляде. В остальном же это лицо прежнее – тонкие юношеские черты, нежная округлость подбородка, которого еще не касалась бритва. Юрка тоже оглядывает меня и смеется:
– Какой ты обвязанный – не узнать!
– Ерунда! Бинтов намотали… А у тебя что – рука?
– Да, понимаешь, угодил я ненароком.
– Легко?
– Царапина. Вот только стрелять мешает. А так… Ну да знаешь, мы отыгрались! – Юрка вдруг радостно оживляется, глаза его блестят. – Уж так дали, так дали, чтоб ты только знал! Учинили побоище не хуже Ледового…
– Ты садись! Вот на солому.
Юрка опускается под стену со мною рядом, хлопцы отовсюду глядят на него – такого заснеженного, разговорчивого, веселого. А он, кажется, безразличный ко всему здешнему, полнится чем-то своим – большим и радостным.
– Ты понимаешь! Ты понимаешь! Я же только из степи. Вот час назад! Ну мы им там и задали! Да так ловко, без выстрела, без звука подпустили на пятьдесят метров… Комбат на этот раз просто молодчага…
– Постой, постой!.. Ты где? Я даже не знаю, в какой ты дивизии. У Терехова?
– У какого тебе Терехова? – готов рассердиться Юрка за такое мое предположение. – У полковника Калюжного. Гвардия!
– Так, так…
– Ты понимаешь! За десять минут мы сделали из них мясокомбинат. Разом как ударили из всего оружия. Шесть станкочей, две сорокапятки. Ты бы поглядел, что там делалось!..
Я и так рад. Еще толком не зная, что там произошло, я уже готов завидовать Юркиной ратной удаче. Да я и завидую. Что и говорить, пехоте не часто перепадают на фронте минуты вроде только что пережитых Юркой, когда грудь распирает от хмельного счастья удачи. Нам привычнее серые будни войны – стужа, мокрые ноги, кровавые бинты на немытом теле, уничтожающий немецкий огонь и как награда за все – короткий тревожный сон где-нибудь на соломенном полу в хате. У него же случилось что-то совсем другое, что-то огромное, удачливое, и я рад. Я слушаю и во все глаза гляжу на недавнего моего друга-курсанта. Шинелка на Юрке солдатская, но аккуратно пригнанная по росту (на это он был мастак и в училище, ничего не поделаешь – немного форсун и аккуратист). На воротнике ровно пришитые петлицы, наискось через грудь портупея, конечно, не в ОВС полученная, а, видно, честно добытая на поле боя. Юрка, я очень, очень рад, что ты жив, что мы наконец встретились.
– Понимаешь, целую колонну, человек триста с артиллерией! Ты понимаешь или нет? – тормошит он меня за рукав.
– Понимаю, понимаю, Юрка. Но давай сперва подкрепимся. Эй, ты! – кричу я на немца. – Подай котелочек. На двоих.
Немец охотно подает нам плоский котелок, полный картофеля. Потом на погнутую крышку Катя кладет кусочек крольчатины.
– Вот вам и ножка, товарищи командиры, – говорит санитар, передавая крышку через головы других.
Юрка подвижными ноздрями жадно вдыхает воздух и удивляется:
– Что? Мясо? Вот это да! Ну коли так, то… Держи!
Он решительно отстегивает от ремня немецкую фляжку и протягивает ее санитару. Тот, не понимая, вертит ее в руках. Но тут над его плечом мелькает цепкая рука сержанта, и фляжка оказывается на койке.
– А ну, а ну…
В хате легкое замешательство, все поворачиваются в нашу сторону. Сержант же, придав комически глубокомысленное выражение хмурому лицу, исследует фляжку. Для этого он сперва тихонько взбалтывает ее и прислушивается.
– Шнапс?
– Что-то в этом роде! – живо отвечает Юрка. – Трофеи наших войск.
Сержант важно открывает пробку, гримасничая, нюхает рыльце и выразительно крякает от удовольствия.
Кто-то из угла кричит:
– Не ломай комедию! Разливай!
Сержант округляет глаза:
– А если отравлена? Нужна проба.
– Иди ты! Какая еще проба!
Ну конечно же, пробу берет он сам. Задирает голову и громко глотает, правда, только один раз. Раненые не отрываясь следят за его лицом, а сержант на минуту застывает, будто прислушивается к движению водки внутри. Потом решительно объявляет:
– Люкс! А ну давай тару! Младшой, от лица службы тебе благодарность!
– Служу советскому народу, старшине и помкомвзводу! – смеется Юрка и тут же обращается ко мне: – Ты понимаешь, я сам опорожнил восемь лент. Восемь лент – ты понимаешь? «Максим», как самовар, раскалился. Пятнадцать минут, и на снегу три сотни трупов.
Неожиданно тревожное предположение заставляет меня спохватиться:
– Стой! Это где? Не возле Алексеевки?
– Ага. Невдалеке. Видно, прорывались на запад, к своим.
– Пехота?
– Пехота и артиллерия.
– А танки?
– Что?
– Танков не было там?
– Нет, танков не было. Пехота. Глядим: идут к кукурузе, растянулись, как кишка. Ну комбат положил всех и командует: замри. Так удачно подпустили, луна светит, уже пуговицы на шинелях видны стали. И как врезали! – восторгается Юрка и несколько тише сообщает: – На меня наградной написали. На «Отечественную»… Второй степени.
«Отечественная» – это здорово. Надо бы поздравить, но я не поздравляю – я сосредоточенно вглядываюсь в раскрасневшееся лицо товарища, и его слова начинают отдаляться, глохнуть в моих встревоженных мыслях. Действительно, это уходила пехота, а где же танки? Значит, танки остались? Они на прикрытии. Пехота, очевидно, двинулась раньше, подтягивалась к Алексеевке, а танки… Танки, выходит, нацелились на нас.
Черт возьми, мне снова становится не по себе. Внимание невольно переключается на слух, и мысленно я оказываюсь во дворе. Не слышно ли чего? Нет, кажется, гула не слышно, только вдалеке проржал конь да кто-то, проскрипев на снегу, прошел возле хаты.
В деревне постепенно устанавливается ночная тишина.
А в хате тем временем начинается шумный беспорядочный говор.
– Ну, будем здоровы!
– Чтобы скорей раны залечивались.
– Катюша, не отказываться. Хоть немножко! За разведчиков.
– За пехоту-матушку.
– А Фрицу? Хлопцы, Фрицу налили? – беспокоится кто-то в углу.
– Нет, тебя ждали, – простуженным басом отзывается сержант и с полной алюминиевой чашкой для бритья поворачивается к немцу: – Ганс!
Немец с несколько чрезмерной торопливостью вскакивает от печи и щелкает каблуками:
– Яволь!
– Держи.
Пленный аккуратно принимает из рук сержанта чашку. Лица его, повернутого от света, не видно, но, кажется мне, на нем – довольная добродушная улыбка. Немец слегка приподнимает чашку и провозглашает в полупоклоне:
– Гитлер капут!
– Давай, давай! – одобряют кругом.
– Ну поехали, ребята! За победу!
Я также поднимаю большую – на пол-литра – луженую кружку, на дне которой плещется немного жидкости: это нам с Юркой. Кажется, мы пьем с ним вместе первый раз в жизни, хотя почти год пробыли в училище. Но тогда было не до выпивки – тогда мечтали хотя бы поесть досыта. Известно, полуголодные тыловики. Теперь вот повоевали, уже оба ранены и потому пьем, как мужчины. А что же, разве не заслужили такого права? Мы убивали врагов и пролили свою кровь, сколько раз гонялась за нами смерть-матушка, но мы перехитрили ее и живем. Разве этого мало на войне?
Прежде чем выпить, я немного колеблюсь и влюбленно гляжу на Юрку.
– Юрка, дружище! Холера! Как хорошо, что мы встретились!
Юрка беззаботно смеется:
– Ну давай! До дна.
Нет, до дна нельзя. Три глотка обжигающей жидкости, потом – захватывает дыхание и – предательский кашель. Ого, видно, это не шнапс, похоже, спирт. Но тут – горячую картошину в рот и прядочку волокнистого белого мяса. После меня, также поперхнувшись, из кружки допивает Юрка.
А ничего себе – и выпивка, и горячая картошка (если бы еще хлеба!). Торопливо, с усиливающимся шумом в голове, едим, а из души уже рвется вместе пережитое, то, что отошло в прошлое, но вдруг воскресло во мне с приходом Юрки.
– Слушай, а ты Дроздовского не встречал?
– Дроздовский же погиб. Еще на Днепре. Под бомбежку попал.
– Гляди ты! Такой осторожный. А где это наш помстаршина Одиноков?
– Одиноков – ого! Одиноков комбатом стал.
– Комбатом?
– Правда, ненадолго. Ноги оторвало. Под Пятихаткой.
– Жаль. А может, и нет? Зануда он.
– Зануда, – соглашается Юрка.
– А не знаешь, куда Кузнецов Валька пропал?
– Кузнецов? Понимаешь, не знаю даже, где он и воевал. У него же отец генерал. Помнишь, ехали на фронт, все шутили над ним: Кузнецов, мол, к отцу адъютантом пойдет. А я как-то однажды – погоди ты, не знаю уж, где это и было… – как-то отошел в сторону от дороги, к могиле. Гляжу, табличка. Читаю и вдруг: младший лейтенант Кузнецов В. С. Точно, наш Валька. Вот тебе и адъютант.
– Да-да… Ну, ты ешь. Бери вот кость.
– Нет уж, кость ты бери. Я картошку.
Картошку мы едим дружно. Кость на крышке остается – ее не поделишь. Черт с ними – с танками, я уже их не боюсь. В конце концов, ни черта они нам не сделают. Ротмистровцы из пятой танковой уже, видно, окружили Кировоград, мы наступаем, наша берет. Плевать нам на танки! Пусть себе утюжат в степи кукурузу, завтра привалят «ИЛы», устроят им Сталинград.
Мне становится хорошо, легко, даже весело. Я люблю Юрку, Катю, этого арапистого сержанта в куртке десантника и тех вон санитаров, что с блаженными улыбками на щетинистых лицах подпирают плечами печь. И даже немца. О, как он старательно выскребает картошку из котелка – любо поглядеть.
Разговор в хате усиливается, оживление растет. Нет-нет да и раздастся смех. Раненые забывают про свою боль. И все Юркина фляжка!
В углу, под клубами табачного дыма, кто-то, смакуя цигарку, рассудительно, со скрытым желанием поразить своей удачливостью, рассказывает:
– Да-а. Я это давно заприметил. Душа, она чутье свое имеет. Она, брат, тоже командует. Как-то лежу под тыном – село одно брали. Лежу