ненароком не…
Я вздыхаю. Кажется мне, Юркины веки тихонько вздрагивают в темноте. Наверно, он чувствует наше внимание к себе.
– Ничего, как-нибудь.
– Сестра! Мне вот перевязать надо! – зовет кто-то Катю.
– Сперва мне. Я уже давно жду.
– Сейчас, сейчас, родненькие. Не всем сразу.
Катя пробирается меж людей дальше, а Юрка, заметно напрягаясь, чтобы сдержать стон, спрашивает:
– Что, пехоты у немцев много?
– Знаешь, пехоты не было, Юра. Если б пехота, нам бы не удержаться. А так с дюжину танков. Два подожгли.
Юрка раскрывает глаза и неподвижным взглядом уставляется куда-то в невысокий сумеречный потолок.
– Знаешь, десант – это сила. Если придется участвовать, старайся как можно… ближе подъехать. Главное… не спешить соскакивать. Чем ближе к ним, тем… лучше. Я знаю…
– Ну конечно, – соглашаюсь я, хотя в танковом десанте еще не участвовал.
Но я вижу, как тяжело Юрке говорить, его запекшиеся губы едва шевелятся:
– Так… Дай воды… Жжет, холера…
Я приподнимаю его голову и наклоняю котелок. Юрка пьет маленькими частыми глотками.
– Плохо? Ты лежи. Молчи лучше.
Юрка страдальчески опускает веки и вздыхает:
– Теперь я не скоро. Кажись, долбануло как следует. Теперь поваляюсь. А когда будут машины?
– Машины? Будут, Юр… Ты потерпи немножко. Я слышал, там генерал обещал.
– Ну что ж… – терпеливо соглашается Юрка. – Что-то я хотел сказать?.. Будешь воевать… раздобудь «эмга сорок два». Не смотри… что немецкие. Это пулеметы… классные. Научишь ребят… Лучше станкачей будут. Патронов… в наступлении хватит. У меня четыре было. Подобрал…
Смысл его последних слов наводит меня на некоторые подозрения. Похоже, что он уже лишается надежды использовать свой опыт и хочет передать его мне.
– Хорошо, Юрка. Еще повоюем. И «дегтярями», и «эм-га». Не унывай, Юра.
– Та-ак! И еще – надо стрелять. В наступлении, а то… они нас изничтожают, а мы… Слабый огонь у нас. Стрелковый. Понимаешь? Слабина…
Он умолкает, и я не отзываюсь. Сдается, он засыпает. Я только внимательно всматриваюсь в его похудевшее за этот день лицо, которое неподвижно сереет на помятом сукне шинели. Мысль-сомнение точит меня: выберемся ли мы отсюда? Я-то кое-как креплюсь, а вот Юрка… Эх, Юрка, Юрка!..
Я начинаю прислушиваться к сдержанным разговорам в хате, к звукам снаружи. Теперь в таком нашем положении все осложняется. Я думаю, что раненых пора бы уже отправить в тыл, если бы была дорога. Но коли об этом пока никто не заботится, то, видно, действительно ходу отсюда нет. Тогда надо ждать. Только чего дождемся?
За окном как-то сразу светлеет – это восходит луна. Край ее ярко врезается в стекло, подернутое слабым морозным узорцем. В хате становится виднее. Только в углах и под потолком еще сохраняется мрак.
Лейтенант у стены все же разговаривает с немцем. Я прислушиваюсь, и корреспондент, заметив это, сообщает:
– Он говорит, что вы его в плен взяли.
– Не взял. Только вел. Да не довел.
– Это почему?
– На танки наскочили. Было трое, один вот остался.
Лейтенант обращается к немцу с какой-то длинной фразой. Немец охотно и подробно отвечает. Из их разговора я понимаю только несколько слов: лерер, Бунцлау, ефрейтор. Лейтенант выслушивает и поворачивается ко мне:
– Его фамилия Энгель. Он сельский учитель из Силезии. А его камарад был нацист. Тот случайно попался в плен. Обычно такие не сдаются.
И они вполголоса переговариваются снова.
Я невольно затаиваю дыхание, надеясь услышать что-нибудь интересное. Правда, понимаю по-немецки не много, и мне трудно уловить смысл их быстрых, невыразительных фраз. Лейтенант при этом оживляется. Энгель отвечает коротко, нередко пожимая плечами.
Однако они упускают из вида Сахно, который не медля напоминает о себе.
– Лейтенант, подойдите сюда! – приказывает он из-за стола.
– Вы хотите мне что-то сообщить? – спрашивает лейтенант.
Но Сахно замолкает, и лейтенант, помедлив, неторопливо встает.
С минуту у стола происходит не очень приятное для обоих объяснение. И когда лейтенант возвращается на свое место, я догадываюсь по его виду, что разговора с немцем у него уже не будет. Лейтенант многозначительно вздыхает:
– Да, странная командировочка!.. Поехал за очерком о наступлении. Да вот так все обернулось, что сам на карандаш попал.
– А вы напишите и про это. Про все напишите.
Лейтенант двигает бровями:
– Про это не напишешь. Не тот материальчик.
В хате становится тихо…
Должно быть, я начинаю дремать, так как вдруг тревожно спохватываюсь, – кажется, что-то говорит Юрка. Действительно, он беспокойно мотает головой. Полушубок сбился с его груди, глаза закрыты. В тревоге я прикладываю ладонь к его лбу. Он сухой и пылает жаром. Юрка на мое прикосновение не реагирует.
В хате по-прежнему светло. Разговор, впрочем, утих, видно, раненые спят. Хоть вряд ли все спят – у порога шевелится конвоир. На неподвижном лице соседа-лейтенанта у стены напряженно раскрытые глаза, и в них знакомое мне беспокойство – чем все это обернется?
– Юр… Воды, а? На воды, Юра…
Юрка не отвечает, только мотает откинутой головой и лихорадочно дышит. В груди у него булькающий хрип, который слышится издали. На губах – отчаянно-тревожный шепот:
– Ну!.. Что ты? Мамочка!.. Не надо!.. Не надо… Ну что ты! Так!.. Иначе нельзя…
Я прислушиваюсь и понимаю: Юрка бредит. Это уже плохо, он без сознания.
– Почему ты не идешь?.. Оля!.. Оленька! Прости!.. Я все понимаю… Оленька!.. Мама!..
Конечно, это бред, но какое-то время я невольно стараюсь проникнуть в смысл бессвязных Юркиных слов. Только напрасно. Тогда я начинаю бояться, как бы с Юркой не случилось то самое худшее, что теперь так близко бродит возле него. И в это время отзвук новой беды доносится до нашей хаты.
Сначала кто-то будто спросонок, неуверенно замечает: «Гудят, а?» Занятый своей заботой, я не обращаю на то особенного внимания. Затем слух начинает различать знакомый высотный гул. Он быстро усиливается, и вот дощатый пол в хате вздрагивает от первых взрывов бомбежки. Правда, бомбят где-то далеко. Во всяком случае, не в этом селе. Но бомбят, слышно по всему, немцы. Кто-то, напустив в помещение холоду, выходит на улицу. За ним к двери пробирается второй. Сонное спокойствие в хате нарушается. По углам начинаются разговоры, кашель.
– Налетели коршуны проклятые. Теперь дадут прикурить.
– Хоть бы не сюда. Чтоб их черт!.. Страх не люблю бомбежек.
Кто их любит!..
И вдруг гул вверху прорывается близким обвальным грохотом. Где-то уже совсем близко (не на окраине ли села?) раскатисто громыхают несколько бомбовых взрывов. Наш дом вздрагивает всеми четырьмя стенами. В углу с лязгом падает на пол пустой котелок.
– Дождались! – выпаливает кто-то, и по резкому обиженному голосу я узнаю нашего знакомого летчика. – Дождались, черт бы их побрал! Где начальство?! – почти в отчаянии выкрикивает он.
Но начальства нет. Мы все тут одинаково рядовые – раненые. И только Катя, как и всегда в таких случаях, грубовато прикрикивает:
– А ну все вниз! Прочь со скамеек. Все на пол!
Раненые неохотно слезают со столов, скамеек и размещаются на полу.
Я поглядываю в угол – за столом уже никого нет. Сахно, очевидно, где-то укрылся. И только на середине хаты – слабо освещенная луной фигура Кати в накинутом на плечи полушубке.
– Ложись, ложись! И чтоб тихо. Никакой паники.
Вблизи за селом начинается громовой грохот бомбежки. Взрывы один сильнее другого сотрясают ночь. Земля каждый раз вздрагивает. С потолка на наши головы что-то сыплется. Мы, затаив дыхание, жмемся к полу, вслушиваемся и напряженно ждем, когда же наконец кончится это проклятое испытание. Кто-то зло и гадко ругается. Кто-то тихо про себя стонет. На улице беготня и встревоженные редкие выкрики. А возле меня всем телом дрожит, бьется в горячке Юрка.
– Мам… Мамочка, стой! Не иди. Огонь… Куда он? Куда катится? Держите ж вы…
Над хатой тяжелый моторный вой. Кажется, с неба обрушивается что-то ужасающе огромное. Но оно проносится мимо, и ночь раскалывают два близких взрыва. Огненные вспышки в окнах на несколько секунд ослепляют нас. Кажется, разлетится вдребезги хата, и даже странно, когда через мгновение оказывается, что она стоит, как стояла. Только почему-то с запоздавшим скрипом открываются на крыльцо двери. Но это не от бомбы. Это в наше пристанище врывается какой-то боец.
– Эй, славяне! – запыхавшись, кричит он с порога. – На том конце немцы!
В хате на секунду все онемевают. Нас сковывает растерянность. Затем кто-то ругается:
– Погибать, что ли? В конце концов…
– Почему нас бросили? Где справедливость? Где забота о раненых?
– Тихо! Ти-хо! – прерывая шум, снова кричит Сахно. – Я запрещаю! Прекратить разговоры!
– Кто там запрещает? Ты вон запрети нас бросать! Где начальство? Давай начальство!
– Надо к начальству.
– Генерала сюда! – гудят встревоженные голоса.
Кто-то, хромая, быстро выходит из хаты. За ним к двери пробираются еще двое. На порог откуда-то из угла торопливо лезет сутулая фигура Сахно.
– Стой! Прекратить панику! Я приказываю!
Хата становится как разъяренный, растревоженный улей.
– При чем тут паника?
– Пошел ты…
– Нашлось пугало! Не таких видали!
– Ты начальство давай сюда!
– Давай транспорт! Нам тоже жить хочется.
Люди встают, кто может. Остальные лежат. Бомбежка, кажется, утихает. Гул удаляется. Видно, самолеты поворачивают назад. Зато усиливается пулеметная трескотня. Из раскрытой двери в хату ползут клубы холодного воздуха.
Негромко, по-мужски выругавшись, к выходу пробирается Катя.
– Нет, уж вчерашнего не будет! – говорит она. – Я скоро…
Девушка хочет выйти, но путь ей преграждает Сахно. Упершись ногой в косяк, он стоит в раскрытых дверях. В здоровой его руке пистолет.
– Назад!
– Ты что – очумел? А ну пусти! Я к начальству.
– Назад! – в каком-то остервенении кричит Сахно.
Катя вдруг с силой толкает его и, пригнувшись, шмыгает в дверь.
– Назад! Застрелю!
Он и в самом деле стреляет, неожиданно оглушая всех нас. У меня содрогается сердце: не сошел ли с ума этот законник? Рядом поднимается с пола лейтенант и взволнованно обращается к разъяренному капитану:
– Послушайте, что за спектакль? Надо же доложить начальству. Надо подумать о раненых. Что вы уперлись?
– Молчать! Я приказываю замолчать!
Широко расставив ноги, Сахно серой неподвижной глыбой стоит в дверях. Пистолет его направлен в хату. Из раскрытой