же заметила слабый проблеск света в завешенном окне — значит, сестры не спят. Но было тихо, и она стала осторожно пробираться по грязному двору к сеням, как тут была остановлена близким негромким окриком:
— Стой! Куда?
— Да — сюда, — растерялась учительница, уже поняв, кто ее остановил. На фоне светловатого неба поодаль смутно темнел силуэт человека с направленной на нее винтовкой.
— Я к Нюре, — все еще растерянно проговорила учительница.
— Никакой тебе Нюры! — сказал человек тонким, мальчишечьим голосом. — Руки вверх!
С медлительной неуклюжестью она подняла обе руки, а парень, опустив винтовку, постучал в окно. Занавеска внутри отодвинулась — за стеклом появилось широкое мужское лицо со сдвинутым на голове картузом.
— Что там?
— Да вот — к Нюрке.
— Кто?
— Баба какая-то…
— Вообще мне к вам надо, — вдруг ослабевшим голосом сказала учительница.
Занавеска задвинулась, но вскоре стукнула дверь, и из темных сеней послышалось:
— Одна?
— Одна, — ответил караульщик.
— Давай ее сюда.
Неуверенным шагом она вошла в сени, потом открылась дверь в хату, из которой густо ударило табачным духом вперемешку с самогонной гарью, который так не любила учительница. На столе среди мисок с огурцами и кусками сала горела на перевернутой банке квелая коптилка. В ее мигающем свете видны были потные, обросшие щетиной мужские лица — молодых и не очень партизан — в сырой верхней одежде, ремнях и пряжках, с оружием в руках и за плечами. Все, враз смолкнув в полумраке застолья, из угла и со скамеек у окна уставились на нее — нежданную ночную гостью.
— Зачем пришла? — спросил один, облокотившийся о стол напротив — с виду пожилой мужчина в военной шинели и фуражке. Коптилка освещала снизу его черноусое, давно не бритое лицо, шерстистый подбородок. Глаз не было видно, но голос не показался ей строгим, она даже уловила в нем нотки заинтересованности и с деланной бодростью сказала:
— Я чтобы поговорить. С вами…
— Ты кто — здешняя?
— Здешняя, — сказала она.
— Нюрка, а, Нюрка! — обернулся партизан к печи. — А ну, глянь. Говорит, здешняя?
Откуда-то из-за постилки, которой было завешено запечье, выглянуло заспанное или пьяное лицо знакомой ей Нюрки.
— Да здешняя, — с неожиданной неприязнью сказала Нюрка. — Учительница…
— Учительница, значит, — в раздумье произнес партизан. — И чего ты шастаешь ночью? Ночью ходить запрещается — приказ коменданта района. Тебе известно?
Это был поворот разговора в нежелательную для нее сторону, и она даже засомневалась: партизаны ли это? Может, полицаи? Но что-то в ней и заупрямилось из-за этого их начальственного тона в разговоре, который становился похожим на допрос.
— Мне известно. Но и вам же, наверно, известно?
— А мы хер ложили на их приказы. Мы — партизаны! Тебе ясно? — сурово объявил человек, с непонятной остервенелостью уставившись на учительницу. И та подумала, что они хорошо уже выпили — вряд ли чего она добьется. Чтобы скорее закончить то, ради чего она сюда шла, учительница сказала:
— Говорят, вы мост хотите взорвать…
За столом все смолкли. Главный в фуражке вопросительно-тревожно взглянул на сидевшего рядом, интеллигентного с виду мужчину в немецком, со множеством пуговиц кителе. Тот один тут был с непокрытой головой, на которой рассыпались надвое его белокурые волосы. Поискав взглядом еще кого-то за столом и, похоже, не найдя, он спросил у нее:
— Кто говорит?
— Ну, люди говорят. За этот мост ведь деревня отвечает, вы же, наверно, знаете. Вон и Нюрка пусть скажет.
— Я ничего не знаю, ничего не слышала, — донеслось из-за печи.
— А мы ни у кого спрашивать не будем, — твердым басом произнес тот, в фуражке. — Но почему ты прибежала? Мост защищать?
— Я не за мост — за людей. Людей ведь постреляют…
Партизан откинулся за столом, расправил под расстегнутой шинелью не узкую грудь.
— Смотри, какая жалостливая. Людей стало жалко! А нам что — не жалко? Мы что — не за людей кровь проливаем? Не за советскую власть? Или ты против советской власти?
— Я не против, — не сразу сказала она, стараясь что-то понять в логике его путаных мыслей. Она уже поняла, что прибежала сюда напрасно.
Этот в фуражке, над козырьком которой то и дело поблескивала красная звездочка, судя по всему, действительно был тут главным, наверное из окруженцев. Либо присланный с Большой земли, как они иногда говорили. Во всяком случае она почувствовала, что ничего хорошего от него не дождется. Но лицо его соседа-блондина показалось ей даже знакомым, хотя она и не могла вспомнить, где видела его. Наверно, до войны где-то. Возможно, в местечке.
— Я знаю ее, — вдруг тихо сказал блондин, обращаясь к главному. — Это учительница, до войны работала в местечке.
— Тем лучше, должна быть сознательной. И нам пособить. А не защищать немцев.
Такого поворота в разговоре она не ожидала.
— Я не защищаю немцев. Но подумайте о людях, — начиная волноваться, сказала она.
— Каких людях?
Глаза партизана засветились гневом, он ждал, и она, не сдержавшись, ответила с вызовом:
— Здешних. Деревенцев. Баб да ребят. Подумайте, что их ожидает. После того, как вы взорвете этот злополучный мостик!
Наверно, не так ее слова, как то нервное напряжение, с каким они были сказаны, произвело свое впечатление. Партизаны угрюмо молчали. Главный задумчиво вперился в стол, перебирая толстыми пальцами выщербленную вилку. Он с явным усилием что-то решал.
— Ну вот, — наконец внешне спокойно сказал он. — Операция срывается.
— Когда уже бабы обо всем треплются, — договорил кто-то за столом.
— Тогда и в полиции, может, обо всем знают? — вопросительно вытаращился на нее главный.
— Наверно же знают, — молодым тонким голосом подсказал кто-то сбоку. — Не впервые: что в Подлесье делается, сразу в местечке известно. В полиции также.
Главный поднял на нее тяжелый озабоченный взгляд.
— Это правда?
— Не знаю. Я с полицией дела не имею.
— А с кем имеешь? Может, с партизанами имеешь?
Прежде чем ответить, она немного подумала.
— Не рвусь иметь и с партизанами. Я сама по себе.
За столом опять все умолкли, потом ее блондинистый знакомец, слегка наклонившись к соседу, что-то шепнул.
— Ну, понятно, — сказал тот и с решимостью ударил ладонью по столу. — А с этой пускай Орел разбирается.
Он сказал это как о деле окончательно решенном, но за столом и в углу под образами, где кто-то сидел в полумраке, никто особенно не зашевелился — наверно, все ждали, что будет дальше. Слова партизанского командира, однако, не сразу, как-то замедленно доходили до ее сознания. Она все не могла сообразить, что ей делать. Или они отпускают ее, или нет? Или ей следовало самой повернуться и уйти? Но то, что операция отменяется, ей понравилось. На какое только время? Или, может быть, они это нарочно, для маскировки. Или взаправду?
Но как они поступят с нею?
Склонившись над столом, они, втроем или вчетвером, недолго посоветовались. Блондин с мягкими, рассыпавшимися на голове волосами что-то возразил, главный выругался; кто-то загадочно произнес: «Не здесь и не сейчас», и они быстро договорились. Начали вылезать из-за стола, разбирать какое-то имущество, оружие.
— А Нюрку? — спросил один, когда они густо затопали по полу, направляясь к выходу. Главный от порога бросил с намеком:
— Нюрку ты уж сам…
Она мало что поняла из их туманных слов и намеков и думала только, как ей отсюда выбраться. С каким-то Орлом ей совсем не хотелось встречаться, и она подумала, что, может, это к ней не относится. Но, по-видимому, отнеслось.
— Ну, марш! — негромко скомандовал один, высокий и поджарый, с каким-то болезненно белым даже в хатней темноте лицом. — На выход!
Человек восемь партизан один за другим направились к двери; она со своим конвоиром выходила последней. Но куда? Уж не расстрелять ли ее они надумали? И что же ей делать? Кричать?
— Нюрка, — окликнула она с порога. — Скажи им…
— Ничего не знаю, ничего не слышала, — донеслось из-за печи. Похоже, Нюрка окончательно сдурела или была сильно пьяной. Больше за нее заступиться тут было некому.
Но во дворе ее еще не расстреляли — вместе со всеми повели за околицу, к кладбищу. Партизаны, хотя и были выпивши, живо передвигались впотьмах. Следом за ней с винтовкой на плече шел тот, белолицый. Уже возле самого кладбища она со всей отчетливостью осознала, что с ней происходит, и остановилась.
— Что? — тотчас остановился и ее конвоир.
— Я никуда не пойду. У меня дома ребенок…
— Она не идет, — тихо, но выразительно сказал кому-то конвоир.
— Что значит — не идет? Не знаешь, что делать, если не идет? — глуховато донеслось из сырых мглистых сумерек.
— Есть, понял. Слышала? — переспросил конвоир и скинул с ремня винтовку.
Она поняла — эти не шутят, и вяло потащилась знакомой песчаной дорожкой — прочь от села.
— Шире шаг! — подогнал сзади конвоир, добавив по-немецки: — Шнэль. Шнэль — поняла?
Ну, что ей было делать — отказаться идти, так, наверно, действительно он бы ее пристрелил и с облегчением догнал остальных. Она чувствовала это, но разумом не могла постичь — как же так? Это же — свои, не немцы и даже не полицаи, говорят почти по-нашему либо немного по-русски. А один даже узнал ее. Неужели они решатся ее убить? И за что? Что плохого она им сделала? Заступилась за своих деревенцев, потому что сами они за себя заступиться не могут? Боятся. Да и деревенские — разве враги им? Свои же, как они говорят, советские люди, за которых партизаны проливают кровь.
Но она уже знала, что говорить они умеют красиво. Всегда говорят правильно, а поступают наоборот. Такова уж их большевистская логика. Их большевистская политика — тоже.
Между тем они прошли и мимо кладбища, которое группкой сосен с едва приметными внизу крестами встретило и проводило женщину в ее скорбном пути. С темного неба все моросил докучливый дождик, ее платок и плечи под жакетом стали совсем мокрыми. Но она не ощущала большого холода — ее донимала обида: за что? Возможно, из-за того блондина, который узнал ее в хате? Может, он припомнил ее репрессированного мужа, с которым она вместе работала в школе? Если так, то она совершила непростительную глупость, и ей наверняка будет худо. Теперь они не простят ей ее мужа-нацдема, которого давно уже нет на свете. Зато обнаружилась его вдова, с которой можно поступить как хочешь. Не защитит никто. Тем более, если она сама прибежала к ним в руки. Кажется, только теперь она поняла