ночь в ельнике, думал.
«За что все это навалилось на меня? Разве я так грешен перед людьми или Богом? Разве я кого убил, ограбил или обесчестил кого?» Всегда он старался как лучше, упаси Бог, чтобы кого обидеть, повод дать для упреков. Уважительно относился к власти, от души был благодарен ей за дарованную землю, за ее щедрость к недавнему батраку. Да и как же иначе? Ведь он советскую власть считал своей кровной крестьянской властью. Бывало, на сходках некоторые жаловались: того нету, того мало, нету мануфактуры, гвоздей, не хватает керосина, не купить сахара. Он говорил нетерпеливым: подождите, не все сразу. Советская власть, она не обидит бедняка, потому что бедняк и рабочий и есть эта самая власть. Да разве он сам это выдумал? Об этом он читал в газетах, слышал на собраниях от представителей властей. И он верил. Он готов был поверить всякому, кто говорил о власти хорошее, потому что получил подтверждение ее самой большой правды, какая только может быть в жизни и имя которой — земля.
Кто же обманул его? И обманул так жестоко, безжалостно, на всю жизнь?
Впрочем, обман для него был не в новинку, к обману он тоже привык за жизнь. Случалось, обманывали соседи, родня, односельчане.
Нередко обманывало начальство — и тут и на поселении. Обманывали товарищи по несчастью. Некоторым за их наглый обман он даже был благодарен.
…С севера обычно бежали весной, когда таял снег и просыпалась тайга. Хотя и скупа была весенняя тайга на пропитание, харчей никаких не имела (кроме разве ягод), но весной выше поднималось солнце, кончались морозы, убывала вода. А главное, начиналось время зеленой травы, дороги без следов — иди куда хочешь. В такую пору мало кто из ссыльных, разбросанных по лагерям и поселкам, не заболевал мечтой о заветном — возвращении в родные места, где прожил жизнь и откуда был вырван силой. Однако тысячей километров тайги, бездорожье и безлюдье дарили отвагу не каждому. Тем более что кроме отваги надобно было железное здоровье, звериная сила, какой-то запас съестного, а они к весне едва волочили ноги. И все-таки мечта звала, будоражила и опьяняла, а опьяневший человек, как известно, способен на разное. На разумное и на дурное — в зависимости от характера и обстоятельств.
Бежать из приречного леспромхоза было нетрудно — трудно было одолеть тайгу. Многих ловили поблизости — на реках и дорогах, других хватали за сотни километров — на городских вокзалах, пристанях, снимали с крыш и тормозных площадок вагонов, отыскивали с собаками в штабелях пиломатериалов на железной дороге. Пока на руках у Хведора была больная жена и маленькая дочка, он и робкой мысли не допускал обрести свободу ценой разлуки с ними. Но потом, когда остался один… Лишь изредка думал об этом, чтобы тут же забыть. Решимости у него, конечно, недоставало, о сокровенных мечтах он никому не рассказывал. Он вообще был там молчалив и замкнут, своих людей рядом не оказалось, а с чужими надо было держаться осторожно — мало ли что! Да и не нравились многие — жесткие, крикливые, бесчестные. Многие открыто пренебрегали им, забитым, малограмотным белорусом, он видел это и не обижался. Действительно, чем он для них был? Кому он мог быть полезен? И он привык к своей незначительности, неприметности, в друзья никому не навязывался, к нему тоже никто особенно не лез с дружбой. И Хведор даже удивился, когда однажды на пару слов его позвал один человек.
В сырое туманное утро их бригада заготавливала бревна в запани — предстоял большой сплав, участок старательно готовился к нему, Хведор катал бревна сперва по лежакам на площадке, потом вкатывал наверх штабеля, когда к нему тихо подошел Угорь. Он был ссыльный, как и все они, но не из числа раскулаченных, а из какой-то другой категории. В ссылку он прибыл из Воркуты, там на шахтах отбывал срок по какому-то уголовному делу, выбился в начальники, да вскоре проштрафился. На участке держался с важностью, перед начальством не лебезил — знал себе цену. Порой даже вольничал: мог позволить лишнюю минуту на перекур, опоздать на развод, всегда имел свой табачок, и начальство не слишком к нему придиралось, вроде даже потворствовало ему. Наверно, знало за что.
Возле штабеля этот Угорь оглянулся, прислушался, поблизости никого не было, и тихо спросил: «Хочешь домой?» Хведор смешался, сразу не поняв, о чем это он, и Угорь кратко объяснил: «Есть возможность, будешь третьим, понял?» Мало что понимая, Хведор стоял молча, словно пришибленный. Конечно, домой он готов был лететь на крыльях, на брюхе ползти. Но как? Какая у них появилась возможность? Хотя, наверное, появилась, раз добрый человек предлагает… «Значит, лады? — спросил Угорь, — завтра становись к крайнему штабелю».
На следующее утро Хведор так и сделал — стал на работу возле крайнего от леса штабеля. Сделать это было нетрудно: обычно рабочие избегали становиться на край площадки, куда катать бревна было и дальше и труднее, чем к средним штабелям. В этот раз Хведор храбро стал перед бригадиром и оказался в четверке, наряженной куда требовалось. Там же был и Угорь. С показным усердием они принялись катать толстые бревна. Но как только бригадир скрылся с глаз, Угорь кивнул Хведору и бочком-бочком подался с площадки.
Хведор с замирающим сердцем бросился следом.
Бежали вроде удачно, их никто не задержал возле поселка, может, и не заметили даже. В ближнем распадке к ним присоединился третий — одноглазый верзила по фамилий Скакун. Как понял Хведор, это был старый дружок Угря, и они в первый же день отмахали по тайте верст сорок. Обычно в тех местах ездили по замерзшей реке зимой или берегом реки летом, но теперь берегом не выпадало — на берегах всюду кишела вохра и милиция. И они подались кружным путем, по тайге. Угорь с дружком припасли к побегу немного харчей: несколько килограммов муки, десятка три сухарей, которые по очереди несли в проштемпелеванной казенной наволочке. В пути и на отдыхе всем распоряжался Угорь. Хведор был благодарен ему, отлично понимая, что Угорь мог выбрать другого, помоложе и посильнее, Похоже, от неожиданного доверия к себе он вырос в собственных глазах и старался во всем угождать Угрю, — то подальше пронесет продукты, то подежурит у костерка, когда дружки позаснут рядом, всегда собирал для огня валежник, ходил за водой. Как-то возле ручья, в распадке, где они сушились после дождя, расчувствовавшийся Хведор поблагодарил Угря за его доброту, и тот лишь хитро сощурился: «Я же сразу усек, что сильно домой хочешь». «Спасибочка вам огромное, век буду помнить…» «Потом отблагодаришь, красненькими», — осклабился Угорь, но осклабился по-хорошему. Вообще с Хведором он держал себя как с ровней, может, чуть снисходительно, но, в общем, вполне по-товарищески.
Казалось, и в самом деле он был неплохой товарищ — по справедливости делил на троих скудные их припасы, имея спички, сам по утрам разводил костерок и определял маршрут, в пути всегда шел впереди, В тайгу, как мог понять Хведор, он попал не впервые и отлично ориентировался в ее пугающих дебрях. Куда им предстояло идти, Угорь не говорил, и Хведор ни о чем не спрашивал, целиком полагаясь на знания и опыт товарища. Действительно, разве бы он в одиночку отмахал за неделю две сотни верст без дорог, по незнакомым лесам и увалам? Это потом, наученный горьким опытом, он стал кое-что понимать в непростых секретах побегов, а в тот свой первый побег был дурак дураком, как солдат-первогодок.
Попались они случайно и глупо, тут не было вины ни Угря, ни кого-то еще. Вечером возле холодной таежной речушки набрели на пустующую охотничью избушку, зашли, надеясь чем-нибудь поживиться, но ничего пригодного не нашли. Ночевать там не решились, отошли за километр и уже в потемках, не разведя костерка, усталые, полегли рядышком на мягком мху в ельнике. На рассвете их и подняли под дулами двух винтовок. Потом оказалось, что накануне возле избушки их приметил здешний охотник, сбегал по соседству за братом, и они вдвоем накрыли беглецов. Все произошло неожиданно, вдруг, будь у них чуть больше времени, может, и выкрутились бы из этой беды. А так не успели они опомниться, как пришла подвода, и их связанными отвезли на лесоучасток, оттуда — на пристань, в местную комендатуру вохра. Братья-охотники, наверно, получили свое за свой неохотничий труд, а их положение стало хуже, чем до побега. Хведор сильно переживал неудачу, просто почернел лицом, все время молчал, даже отказался от хлеба, который вечером бросили им в каталажку. С Угря сошла его обычная невозмутимость, и однажды он зло буркнул: «А тебе чего киснуть? Радоваться надо!» «Как радоваться?» — не понял Хведор, «А так! Что кабаном не стал». «Каким кабаном?» — не мог понять Хведор «Не знаешь каким? Вот и радуйся, что не узнаешь».
Хведор, однако, так ничего и не понял. Какой кабан и какая радость? Только потом, когда попал в пекло похуже — на торфоразработки под Сыктывкаром, — разговорился как-то с ушлыми зеками, спросил, что значит «кабан», и у него потемнело в глазах. Оказывается, так называли простака, которого, подбив на побег, потом съедали в тайге, когда кончались припасы. Это и был кабан.
А он все это время был благодарен Угрю. Он просто его полюбил — за доверие и доброту. Так заботливо опекал Угорь своего кабана. Когда Хведор узнал правду, он думал, что возненавидит своего спутника, но, странное дело, ненависти не получалось. Было иное чувство — что-то вроде сожаления. Та сокрушающая неудача перевернула Хведора — он познал волю. Крохотный ее глоток не утолил жажды, но заронил надежду, и, куда бы потом ни забрасывало Хведора, в какие бы условия он ни попадал, он жадно присматривался к обстановке и людям, думал, прикидывал все с единственной целью — бежать.
Но вот он достиг того, к чему так стремился, преодолел невозможное — и теперь дома, А что дальше? Куда отсюда бежать? Идя умереть голодной смертью в лесу?
А может, это ему наказанье Божье? За образа, которые он молчаливо позволил Миколке вынести из хаты? Сперва Ганулька припрятала их за дымоходом на чердаке, но Миколка нашел, вытащил и разбил об угол амбара. Мать заплакала, а Хведор не знал, как к тому отнестись. Вроде и жаль было святых, с которыми прошла жизнь поколений, но опять же — есля сын поступает так не по злобе, а по велению власти… В то время Хведор считал,