к окну. Это было естественно для постороннего человека, не желающего мешать боевым соратникам, но на самом деле он вовсе не демонстрировал деликатность, ему нужно было набрать воздуха, отвернуться, прийти в себя от встречи, осознать вытекающие из нее последствия.
А Моргунов тем временем, вобрав в свою большую ладонь хрупкую ладошку Огородникова, осторожно держал ее, не понимая, с кем все-таки имеет дело.
— Садитесь, садитесь, — приглашала Светлана.
Высвободив руку, Огородников-Шуман отвернулся от Моргунова, ни внешность, ни имя которого ничего ему не сказали, и вновь посмотрел на Лаврентьева. Почти бессознательно он подошел к нему и поклонился:
— Огородников Петр Петрович… А вас, простите, как?
— Лаврентьев.
У Огородникова в голове немного прояснилось: «Что это меня?.. Черт попутал? От волнения мерещится. Русский же он, русский… Сосед, сказали…»
— Очень приятно. Вы сосед, значит?
— Сосед.
— Очень рад.
— Петр Петрович, — снова взял его за локоть режиссер, — я вас с актерами познакомить хочу.
— Очень приятно.
Лаврентьев приоткрыл дверь и вышел в лоджию. Внизу как ни в чем не бывало шли люди, катились троллейбусы.
Неожиданно рядом он услыхал нечто похожее на всхлипывание. Это выскочившая в лоджию Марина, склонившись над перилами, всеми силами старалась подавить неудержимый смех.
— Что с вами?
— Ну какой же это гестаповец?
И она расхохоталась до слез, с трудом выговаривая сквозь смех:
— Он же… ха-ха-ха… божий од-дуванчик…
Ну что он мог сказать этой девушке, которая умела так заразительно хохотать, которая никогда не знала страха смерти, ужаса перед злодейством, видела всего лишь одного искалеченного человека, да и то в автомобильной катастрофе, и представляла гестаповцев лишь по кинофильмам! А разве покажешь в кино тот же газовый автомобиль, душегубку (слово-то какое емкое, выстраданное!), где люди, прежде чем умереть, покрывали железный пол рвотой и испражнениями, а другие люда вытаскивали их и делили вещи, которые приходилось подолгу отмывать. Нет, они не считали эту работу приятной и писали даже рапорты по начальству, требуя… брезентовые рукавицы, чтобы лучше работать. Но разве поверишь, глядя на морщинистые, стариковские руки, что они орудовали в этих рукавицах! И все-таки нужно было пробиться сквозь этот здоровый понятный смех. Ведь эта девушка, не пережившая трагедии, собирается воспроизвести ее для миллионов людей, и он не имеет права поддерживать ее благодушное неведение.
— Вы хорошая девушка, Марина, — сказал Лаврентьев серьезно.
Таких слов она не ожидала и перестала смеяться.
— Хорошему человеку трудно представить себе нечто скверное. Может быть, потому зло и существует, что мы всегда опаздываем вступать в борьбу. Нам требуется время осознать, поверить…
Он вспомнил, как вошел в здание полевого гестапо, зная все и не представляя того, что его ждет.
— Неужели вы хотите сказать, что этот человек…
Марине было трудно подобрать нужные слова, и Лаврентьев лишь наклонил голову в ответ.
— Он… настоящий?..
— Да.
— Вот такой?!
— Откуда вы знаете? — спросила она резко. — Вы же не разыгрываете меня?
— Нет, к сожалению.
— Значит, знаете?
— Знаю.
— Его, именно его знаете?
Когда она волновалась, голос ее звучал особенно глубоко и выразительно. «Если ей повезет в кино, когда-нибудь этот голос станет очень известным», — мелькнуло у Лаврентьева.
— Ну, конечно же, вы его знаете, — продолжала Марина, не дождавшись ответа. — И он вас узнал. Он же пошел прямо к вам, а вы…
— Я сказал, что он ошибся.
— Нет, вы так не говорили. Вы сделали так, чтобы он… чтобы он подумал, что вы — это не вы.
— Предположим.
— Но почему? Если это военная тайна… Военная тайна, да?
«Военная тайна? Нет, конечно, не в том смысле, какой вкладывает в эти слова она, но это тайна войны, одна из тысяч оставшихся неизвестными трагедий…»
— Пойдемте лучше послушаем, что он говорит.
— Пойдемте, — сразу согласилась она.
…Огородников между тем успокоился. Он обладал замечательной способностью быстро успокаиваться и находить свое место в любой обстановке; причем в отличие от Лаврентьева его успокоенность была самой полной, отнюдь не внешней. Он не выглядел спокойным, а был им, точнее, становился, быстро осваивая новое для себя положение вещей. И хотя жизненные ситуации, в которые он попадал, часто менялись, Огородников умел органично и своевременно к ним приспосабливаться без малейшей внутренней борьбы и сомнений.
Очень давно, еще до войны, Петька Огородников, брошенный отцом и тяготившийся строгой опекой педантичной матери-немки, решительно вступил в самостоятельную жизнь, устроившись в ней на культурную и приятную работу киномеханика, предмет зависти подростков его круга, покинувших школу, как и Петька, досрочно.
Потом, в сорок первом, когда его сверстников утюжили немецкие танки, Огородников не осаждал военкоматы требованиями зачислить в добровольцы. Он показывал фронтовую кинохронику, объясняя интересующимся, что плоскостопие серьезный физический дефект, с которым много не навоюешь.
Тем не менее форму он надел. Ту, которую до этого видел только с экрана. Когда в город пришли немцы, Огородников без колебаний встал в ряды победителей и вновь нашел хорошее место под фамилией Шуман, на которую имел полное право, ибо отца, неполноценного славянина, и в глаза-то никогда не видел и родителем не признавал.
Следующий этап оказался самым неприятным, но и на этом этапе бывший гестаповец Шуман лишь ненадолго упал духом, а представ перед трибуналом, повел себя наивыгоднейшим в тех условиях образом — откровенно признавался во всем, чего нельзя было скрыть, раскаивался искренне и клеймил горячо фашизм, погубивший его молодую жизнь. Приговор он признал заслуженным и справедливым и в местах весьма отдаленных быстро проявил себя заключенным сознательным, завоевал примерным поведением доверие начальства и вскоре получил возможность вернуться к основной профессии — стал показывать картины в красном уголке.
Время между тем бежало, и начались перемены — амнистии и реабилитации. Огородников — а теперь он твердо настаивал на отцовской фамилии — был освобожден в числе первых, хотя и не реабилитирован, разумеется. Так, нестарым еще, сорокапятилетним человеком вернулся он в нормальную жизнь, но в родной город предпочел не возвращаться, а поселился в другом, где его никто не знал. Прижившись на новом месте, обзаведясь жильем и супругой, Петр Петрович прошлое отринул и, уловив дух времени, начал даже осторожно распространять слухи о том, что пострадал, как и многие, безвинно.
Так прожил он последние двадцать лет — безбедно, семейно, чинно, пользуясь известным уважением, потому что выступал на собраниях и всегда поддерживал важные мероприятия. Однако после шестидесяти Петр Петрович начал заметно сдавать, усох как-то, облысел, а в голове стало путаться и забываться. Теперь он уже часто и настойчиво убеждал других, что стал в свое время жертвой несправедливости, намекал на какие-то неоцененные якобы заслуги и почти убедил в этом жену, которая о прошлом его знала мало и долго не без оснований подозревала, что не все там ладно.
И вот однажды в любимом журнале «Советский экран» Петр Петрович вычитал сообщение, которое произвело на него впечатление исключительное, — он узнал о предстоящих киносъемках. Узнал и сразу же стал собираться в дорогу. Зачем? Понять такое решение было непросто. В дряхлеющем мозгу Огородникова одни клетки перерождались и отмирали, другие упорно не поддавались патологии — в результате этих противоречивых изменений сама память претерпела сложную деформацию, и предшествующая жизнь начала казаться ему совсем не такой, какой была на самом деле. Глядя на ветеранов, надевавших Девятого мая пиджаки с медалями и орденами, окруженных почетом и вниманием, Петр Петрович все более искренне считал себя обойденным справедливостью, жаждал иного отношения, которое якобы вполне заслужил. Ибо кто он был, Петр Огородников, как не прямая жертва фашизма и развязанной им войны? Разве виноват он в том, что мать-немка обучила его ненужному языку (он-то даже во время отступления до Германии не добрался, в Польше в плен был взят!)? Разве виноват, что по причине плоскостопия не попал на передовую? А что ему оставалось делать, когда гитлеровцы начали фольксдойчей на учет ставить и привлекать? Да, гестапо было, было! Но разве он в гестапо на оперативной работе был? Следователем служил, как палач Сосновский, или карателем в зондеркоманде, как палач Тюрин? Да разве за то, что он по молодости лет (Огородникову казалось теперь, что был он тогда очень молодым, хотя в сорок первом ему уже тридцать стукнуло) да по стечении несчастий натворил, не расплатился он самоотверженным трудом в условиях Крайнего Севера? Так почему же на нем пятно лежать должно, почему другие девятого числа радуются и обнимаются, а он военного прошлого стыдиться должен, хотя на самом деле пострадал?..
Так или приблизительно так мыслил бывший Петер Шуман, и мысли эти приобретали все более болезненный и настойчивый характер, пока не заставили его покинуть насиженное место и пуститься в нелепое путешествие на съемки, чтобы силами или яри поддержке искусства, которому считал себя сопричастным, добиться восстановления справедливости и войти по возможности в историю.
И вот он приехал в город, пришел к режиссеру, договорился о встрече и дожидался ее, очень довольный собой, как вдруг призрак — Отто!
«Слава богу, ошибся, — думал с облегчением Огородников. — Здоровье подводит, все о тяжелом прошлом вспоминаю, вот и мерещится. Нужно от склероза попринимать что-нибудь. Сейчас аминалон хвалят. Достать нужно и попринимать обязательно… Ну какой же это Отто? — Он смотрел, как Лаврентьев разговаривает в лоджии с Мариной. — А цыпа ничего из себя… Артисточка. Им что? Жизнь праздничная, дерьмо по душегубкам не замывала… Сосед, значит… Немолодой уже, а за артисткой ухлестывает… Нет, Отто теперь ни за кем не ухлестывает. Косточки сгнили, сволочь гестаповская!»
Огородников давно убедил себя в смерти сослуживцев, в том числе и тех, кого мертвыми никогда не видел. Но считать их погибшими было для него спокойнее — и свидетелей прошлого больше нет, и еще одна мысль утешала: кто виноват был, те и погибли, а он жив, значит, его судьба другая, не тем извергам чета…
— Мы хотели бы, Петр Петрович, чтобы вы поделились… — говорил тем временем режиссер.
Огородников встрепенулся. Вот и пришел долгожданный момент.
— Прежде всего, дорогие товарищи, должен поздравить вас с началом важной патриотической работы, — застучали у него в голове заранее затверженные фразы. — Благородное дело вы задумали — восстановить историческую правду и имена погибших героев… А сколько их сложили жизнь в жарких схватках с беспощадным и коварным врагом за нашу нынешнюю счастливую жизнь, за вот такую молодежь… — Фразы шли без задержки, и он позволил себе отклонение от текста. — …Как эта симпатичная девушка.
Огородников протянул руку в сторону Марины, входившей в номер из лоджии.
«Однако, — подумал Лаврентьев, — говорит как пишет, мерзавец. Зачем ему это?»
Марина отнеслась к словам Петра Петровича