наморщив защетиненное лицо, полез по обрыву из ямы туда, где начинался мелкий молодой соснячок на пригорке.
– Назад! – взвизгнул с дороги Колонденок. Но Дубасей уже выбрался из-под обрыва к сосенкам, и Петрок снизу видел лишь его голову в черной косматой шапке. Вдруг эта шапка странно взметнулась над головой, и тотчас с дороги раскатисто ахнул винтовочный выстрел, широко расставив тонкие ноги, Колонденок перезаряжал винтовку. – Назад!
Старый Дубасей задом сполз по обрыву, обрушивая песок, и Петрок ужаснулся от мысли, что тот, наверно, убит. Но нет, кажется, был живой, только побледнел от страха и остался без шапки. Сползши до низа не сразу, расслабленно стал подниматься на ноги.
– Копать! Быстро! Шнель! – визжал с дороги полицай, держа в обеих руках винтовку.
Невидящими, полными слез глазами Дубасей осмотрел яму, слепо нашарил возле себя лопату.
– Боже мой, боже! – тихо шептали его губы. – Что же это? Как же это? Ведь мы же с его отцом дружили. Вместе на службу призывались. Отец же человеком был…
«Ну и гадюка, – думал Петрок, обессиленно втыкая в песок лопату. – И почему его малым еще хвороба какая не придушила? Сколько хороших людей погибло, а этот живет и свирепствует. Какая несправедливость на божьем свете…»
Петрок почти не помнил его малым, кажется, был он как и все ребятишки, но вот, когда стал ходить в школу, однажды о нем заговорили в деревне. Это тогда его крепко побил младший Лукашонок, словив на чердаке с украденной колбасой за пазухой. Как-то перед Рождеством по деревне пошли разговоры, что стали пропадать мясные припасы с чердаков, сначала нарекали на старого ленивого кота Корнилы, даже пытались его убить колом из забора и, наверное, убили бы, если бы кот не поспешил взобраться на самую верхушку клена, где и просидел до вечера. А наутро оказалось, что кот ни при чем, это десятилетний Потапка Колонденок регулярно обшаривал чердаки деревенцев. Тогда ему здорово досталось от злого и сильного Лукашонка, неделю пролежал в постели, а поднявшись, перестал ходить в школу и еще долго сторонился людей. Люди, однако, со временем забыли о ребячьем грехе Потапки, вот только Потап, похоже, не забыл о нем и теперь мстил за свою проделку другим.
Колонденок не позволил им ни закурить, ни передохнуть, телеги все шли, и они все копали и копали. Яма стала глубокой, в рост человека, надо было хорошо размахнуться, чтобы добросить до телеги, а руки уже не слушались. Дубасей работал без шапки, с голой, неприкрытой головой, на которой ветер играл белым пушком, и в глазах у старика было полно слез, которые он украдкой вытирал заскорузлой рукой. Вверху на дороге столбом вытянулся Колонденок. Видно, ему было холодно, руки он засунул в карманы, полы шинели хлопали на ветру по его сапогам, но полицай ни на шаг не отходил от ямы.
Как-то, однако, они дотянули до вечера, хотя изнемогли вконец, а сколько набросали возов, так перестали и считать. Когда начало вечереть и в яме сгустились сумерки, на дороге появился Гуж. Рыжая кожанка его была расстегнута на груди, лицо потно раскраснелось, глаза хищно горели – от самогона, не иначе.
– Генуг, лодыри! На сегодня генуг! А завтра будет приказ! Или сюда, или на картошку. По домам разойдись!
От этой команды у Петрока подогнулись колени, и он сел, где стоял, на песчаный откос, совершенно без сил, отощавший без еды за целый день. Дубасей начал вылезать из ямы и едва выбрался под сосенки, где лежала его простреленная шапка. Погодя вылез из ямы и Петрок.
Было уже темно, разгоряченное тело быстро остывало на ветру, Петрок согнулся и как мог скорее подался большаком на хутор. Он понял, что если так будет и дальше, то на жизнь рассчитывать нечего, придется загнуться, и чем скорее, тем, может, лучше. Хотя боязно было помирать, хотелось еще пожить. Хотя бы затем, чтоб посмотреть, как наконец дадут этим под зад, как завоют они от русского сапога. Верно, все же завоют. Не может быть, чтоб не завыли, не должно так быть. Жаль вот, что можно и не дождаться…
Уже в потемках он притащился на замершую свою усадьбу, вопхнулся в сени и смешался, забыв, куда надо идти, в хату или в истопку. Но вот дверь из хаты сама растворилась, он узнал Степаниду и переступил порог. Тут уже все было прибрано и стояло на своих местах, как прежде, до немцев, топилась грубка, ярко светились щели около дверцы, было тепло. Петрок, как был в кожушке, опустился на скамейку напротив грубки.
Степанида что-то сказала насчет еды, но он притерпелся к голоду и о еде перестал уже думать. Тело его жаждало лишь одного – свалиться и лежать в неожиданно обретенном тепле своей хаты, но он не мог позволить себе свалиться. Он уже понял сегодня там, в яме, что прежде надо позаботиться о завтрашнем дне, если хочешь немного пожить и дождаться лучшего.
– Ты принеси скрипку, – слабым голосом сказал он жене.
– Скрипку? Зачем? Что ты, играть будешь?
– Отыгрался уже…
Он не сказал ничего больше, и она пошла с лучинкой в истопку, откуда вскоре принесла скрипку и смычок. Снова ничего не говоря жене, Петрок вышел со скрипкой во двор, по стежке перешел огород и перелез через ограду, направляясь к оврагу.
Дальше надо было обойти поле, перебраться через конец оврага – за Бараньим Логом под лесом было Загрязье, где в хате под вязом жил Тимка Рукатый, который за плату мог смастерить все, что захочешь.
Глава восемнадцатая
Судьба или случай дали передышку, вроде бы отодвинули в сторону самое страшное, и Степанида немного воспрянула духом. А то были минуты, когда она уже прощалась с жизнью и только жалела, что была чересчур боязливой и так мало сделала во вред немцам. Но и то, на что отважилась, было сделано не всегда в лад, получалось через пень колоду, по-глупому. По-глупому она лишилась Бобовки, из-за своего недосмотра растеряла курей. Да и Янка тоже, верно, погиб по ее вине: была бы умнее, как-нибудь втолковала бы парню, что и близко нельзя подходить к хутору. Но что делать, если верная мысль зачастую приходит поздно, когда она уже бесполезна.
Как бы там ни было, жизнь пока продолжалась, надо было что-то есть сегодня, да и позаботиться о завтрашнем дне, а не только о том, чтобы дожить до вечера. Надвигались холода, который день подряд хмурилось осеннее небо, слегка дождило, а картошка лежала в куче на конце огорода. Петроку все не выпадало заняться ею, и Степанида, подумав, взялась за лопату. Не очень сложное это дело, хотя и считалось чисто мужским – забуртовать два воза картошки. Степанида подровняла кучу, подгребла, плотнее обложила соломой и начала окапывать землей.
В усадьбе ее ничто больше не волновало. Постепенно собрались в хлеве шесть куриц, остальных, видно, съели немцы. Вчера утром, как только, забрав Петрока, убрались со двора полицаи, она прежде всего побежала в овраг, нашла в барсучьей норе своего изголодавшегося поросенка, который так ей обрадовался, что бросился в ноги и даже забыл о голоде, когда она почесывала его похудевший, опавший живот. Он не подал голоса за все время, пока она волокла его из оврага, а затем трусцой бежал по тропинке к хутору и, видно, с большой неохотой снова влез в тесный свой засторонок. Там она вволю накормила его картошкой, не пожалела обмешки, потом он выпил чугунок воды и успокоился.
Окапывать бурт было нетрудно, хотя, конечно, Петрок мог бы сделать это скорее. Но Петрок с утра занялся другим делом. Встав до рассвета, он долго гремел самогонным приспособлением, потом куда-то исчез, появился снова, взял ведра, коромысла, начал переносить брагу. Она думала, что он устроится в истопке или хотя бы в овине, а он забрался и еще дальше, куда не сказал даже ей. Только когда все настроил, пришел просить спички. Голос его стал совсем сиплый, сам он выглядел усталым, измученным, каким давно уже не был. Она дала ему две спички и сказала, чтобы недолго торчал на стуже, на дворе было сыро и холодно, недолго застудить грудь, что тогда пользы будет с его самогонки.
– А, черт его бери, – устало отмахнулся Петрок. – Все равно уже…
Степанида забросала землей одну сторону бурта, обшлепала ее лопатой, ровняя пласт земли на соломе. Все это время, что бы она ни делала – возилась дома или устраивала поросенка, – не могла избавиться от мысли о Янке. Она очень жалела теперь, что в тот вечер встретила его возле оврага, пусть бы он пас где-нибудь в зарослях, зачем было приближаться к хутору. Но, видно, какая-то злая сила влекла его к той опасности, которая обернулась для него гибелью. Степанида не могла избавиться от горького ощущения какой-то своей причастности к его гибели, хотя и понимала: то, что сделала она с винтовкой, не касалось никого больше, даже Петрока, и она не видела здесь никакой связи с Янкой. Правда, она догадывалась, что привело парня ночью в овраг, скорее всего он шел к барсучьей норе, но зачем так близко от хутора? Разве нельзя было пройти с другого конца оврага? Неужели не чувствовал, чем это может для него кончиться?
Бурта она еще не закончила, когда услышала со двора голос, ее окликали. Кто в такое время мог здесь появиться, не надо было долго гадать, конечно, это были все те же злыдни. Вся внутренне напрягшись, готовая к худшему, Степанида воткнула в землю лопату и пошла через огород к дровокольне.
Так оно и было, она не ошиблась. На том месте, где недавно дымила немецкая кухня, теперь стояла телега со знакомым понурым конем в оглоблях, а Гуж с Колонденком, выкрикивая ее имя, уже заглядывали в окна. Возле повозки с бесстрастно скучающим выражением на смуглом лице стоял с винтовкой на ремне полицай Антось Недосека.
– А, вот она! – завидев Степаниду, сказал Гуж. – Где Петрок?
– А тут разве нет? Тогда не знаю, – соврала она, сразу сообразив, что этот приезд, верно, не к ней – к хозяину хутора.
– Открывай двери! – приказал Гуж. Но, опередив ее, сам сбросил щеколду и размашисто стукнул дверью.
Пока она шла за ними, Гуж успел заглянуть в истопку, бегло осмотреть сени, даже принюхался к чему-то своим мясистым широким носом и стремительно вскочил в хату. Там он сначала заглянул в каждое из четырех окон.
– Где Петрок?
– А не знаю, сказала. Я вон картошку буртую.
– Ах,