– А не найдем, тоже пристрелим как собаку, – злобно уточнил носатый. – Так что подумай хорошенько.
– Что ж, воля ваша, – пожал плечами Петрок, поняв, что выхода для него не будет. – Только нету горелки.
Настала небольшая заминка, полицаи, видать, ожидали, что скажут те, кто отправился шарить в истопке. Степанида поменяла лучину на загнетке, чтобы стало светлее в хате, где теперь густо пластался дым и очень воняло горелым. Петрок боялся, как бы не подожгли что в истопке или в сенях, потому какой же осторожности можно было ожидать от пьяных? Из этих двоих, что остались в хате, полицай с повязкой казался ему менее пьяным или менее хищным, и Петрок сказал, обращаясь к нему:
– Да не ищите, ей-богу, нет. Что мне, жалко, ей-богу…
– Бандитам приберегаешь? – рявкнул носатый. – А нам фигу? За нашу службу народу?
– Да что ты ему мораль читаешь, – по-прежнему очень сердечно сказал полицай. – Время теряешь. Поставь его к стенке. Жить захочет – найдет!
И он по-хорошему засмеялся, сверкнув широким рядом белых зубов.
«Вот тебе и добряк!» – разочарованно подумал Петрок. А он вознамерился его просить, чтобы не издевались, поверили, что ничего нет. Как-то вдруг Петрок перестал бояться за свою усадьбу, опасаться поджога. Теперь он хотел только одного – самому как-нибудь выпутаться из этой беды – и думал, что видно, не удастся, не выпутаешься.
Из темных сеней, попалив лучины, ввалились те двое, в черных шапках, с винтовками.
– Что, нет?
– Да нет ни черта, темно, как будто ничего такого не видать. Мелет, там мука в жернах.
– Ах, мелет! – вызверился носатый. – Для кого-то на самогоночку мелет! А для нас нет! А ну к стенке! Живо!
У Петрока потемнело в глазах, кажется, он пошатнулся от слабости или страха, почувствовав, что сейчас все, видно, и решится. Кто-то сильно толкнул его в спину, потом в бок, он бессознательно ступил шаг вперед и оказался в простенке между двумя окнами. Носатый устроился напротив, поудобнее расставил ноги, неторопливо поднял руку с вонючим наганом.
– Что вы делаете, ироды! За что вы его? – закричала от печи Степанида, и носатый опустил руку.
– А, жалко стало! Может, не убивать? Тогда неси пару фляжек! Ну, быстро!
Степанида запричитала громче:
– Где я вам возьму ее, нету у нас никакой водки, чтоб вы своих жен так видели, как мы ту водку…
– Заткнись! – рявкнул носатый, и полицаи схватили Степаниду за руки, размашисто толкнули в сени. Там она негромко вскрикнула и затихла. «Убили!» – ужаснулся Петрок, сам уже прощавшийся с жизнью.
– Так, считаем до трех! – объявил носатый, снова направляя на него наган. – Даешь, нет?.. Раз… Имей в виду, я бью точно, без промаха. Два… Ну, даешь? Нет?
«Неужели застрелят, собаки? – думал Петрок, в оцепенении глядя на тускло отсвечивающее дуло нагана, которое заметно покачивалось в трех шагах от него. – Неужели хватит решимости? Или, может, пугают? Но только бы скорее. Стрелять, так стреляй, черт с тобой, все равно, видно, не суждено пережить эту войну, увидеть детей», – растерянно думал Петрок, по его давно уже не бритым щекам медленно сползли к подбородку слезы.
– Три! – рявкнул носатый.
Колючее красное пламя ударило Петроку в лицо, забило тугой пробкой уши, и он не сразу понял, что еще жив и стоит, как стоял, спиной к простенку. Только спустя полминуты сквозь густой звон в ушах, словно издалека, донеслись голоса споривших полицаев.
– Да что с ними цацкаться, патроны переводить! Бей в лоб, и пошли!
– Не спеши! Я его разделаю, как бог черепаху! Ну, так где водка? Долго молчать будешь?
Петрок уже не отвечал – он почти оглох и остолбенел в безвольном безразличии к усадьбе, жене и самому себе, потому что каких-либо сил защищаться уже не находил. Они чего-то еще возились напротив: один светил лучинами, сжигая их пучками, дым густо клубился в хате и через раскрытые двери облаком сплывал в сени; тени от этих гостей крючковатыми чудовищами метались по стенам и потолку; то вспыхивало, то едва мерцало пламя лучин, слепя его слезящиеся глаза и высвечивая коренастую фигуру палача с наганом.
– Где водка? Будешь говорить? Ах, молчишь?..
Новый выстрел ударил, кажется, громче прежнего, что-то сильно треснуло в ухе, и Петрок, не устояв, рухнул на конец скамьи. Он здорово ударился боком, руками угодил во что-то мокрое на полу; очень болело в ухе. Однако полицай не дал ему долго копошиться, пнул сапогом в грудь и за шиворот, словно щенка, снова поставил к стене. Чтобы не упасть, Петрок в полном бессилии прислонился спиной к продранной газетной оклейке как раз в том месте, где уже чернели три дырки от пуль.
«Боже, за что?»
– Ах ты хуторская сволочь! Кулацкая вша! Зажимаешь? Ну, получай!..
«Только бы сразу. Не мучиться чтобы… Сразу…» – вертелось в его голове. Петрок сглотнул соленую слюну и снова почувствовал унылое безразличие к себе и к жизни вообще. Не успел он, однако, собраться и внутренне напрячься перед последним вздохом, как снова грохнуло, вонюче-огненно полыхнуло в лицо – раз, второй, третий, – ослепило, забило глухотой уши. Колени его подогнулись, и он, обрывая спиной газеты, медленно сполз на пол.
Кажется, на какое-то время он потерял сознание, так было плохо в груди, невозможно было вздохнуть, глаза его почти ничего не различали в дымном вонючем мраке, и только каким-то краешком сознания он отметил, что еще жив. Почему-то жив… Откуда-то, словно из далекого далека, до его слуха донеслись голоса его мучителей:
– Что с ним цацкаться! Кончай, и потопали!
– Сам пусть доходит!
– Дай я…
– Погоди! Еще пригодится, – оттолкнул полицая носатый и, шагнув к Петроку, слегка наклонился над ним. – Ты понял, слизняк? Нам водка нужна. Водка, понимаешь? Не сегодня, так завтра. Чтоб был хороший запас. Понял? Иначе придем – распрощаешься с жизнью.
«Неужели не убьют?» – почти с испугом подумал Петрок, вяло, как после потери сознания, поднимаясь на ноги. Оперся о стену, стал на одно колено, сквозь дым осмотрел хату. Лучины уже все сгорели, чуть светилось из грубки, где также прогорали дрова и последние головешки бросали багровый отсвет на затоптанные доски пола. Все четверо полицаев один за другим скрылись в настежь раскрытой двери, откуда низом по хате ползла волглая стужа, и Петрок содрогнулся. С усилием он поднялся на второе колено, весь дрожа от пережитого страха, стужи и невысказанной обиды – за что?
– Бабу отлить?
– Черт ее возьмет. Сама очухается…
Это были последние слова, сказанные полицаями уже в сенях, они протопали под окнами, их шаги становились тише, и вот все на хуторе замерло.
Петрок кое-как поднялся на ноги и, держась за ободранные стены, побрел в сени – там где-то была Степанида, живая или, возможно, уже мертвая. Переступив порог, он разглядел в полумраке стопы ее босых ног – Степанида лежала на раскатанной по земле куче картошки. К его удивлению, она сама поднялась на ноги и, пошатываясь, будто пьяная, добрела до запечья. На его обращения она не отвечала, лишь изредка тихо постанывала, и он все топал по хате – то носил ей воды, то укрывал кожушком, то причитал горько и искренне, а больше проклинал полицаев, немцев, войну. Он уже но закрывал дверь в сенях, черт с ней, пусть идут, бьют, жгут – все равно с ними не жить. Видно, вообще жизнь кончилась, зачем так мучиться, сил больше нет, да, если подумать, и большой необходимости в этом тоже нет. Все равно они не дадут помереть по-человечески, своею смертью, они доконают насильно. Сначала, конечно, надругаются как захотят, доймут, что готов будешь сам повеситься, потому как что же остается человеку, для которого жизнь – мука?
В ту ночь он не ложился вовсе, ненадолго приткнулся на уголке стола, вроде задремал, положив голову на руки, и на рассвете очнулся почти от испуга: начинается новый день, что он принесет с собой? Впрочем, было ясно, принесет новые мучения, может, смерть даже, потому как сколько же они будут играть в убийство, верно же, в конце концов осуществят свою угрозу. Черт ее бери, ту смерть, он уже перестал бояться ее, пусть убивают, только бы скорее. Жить так невозможно. Это не жизнь.
Кажется, Степанида в запечье немного утихла, перестала стонать, может, задремала даже, и Петрок вышел в истопку, отыскал свой кожушок на кадках у жерновов. Так он и не смолол ржи – ни на хлеб, ни на водку – и молоть больше не будет, не будет заквашивать, пусть мелют и гонят сами. С него уже хватит. Если нет иного спасения, то и самогон – не спасение. Пусть уж лучше прикончат просто так, без причины, хотя бы за то, что он человек.
Петрок вышел из сеней во двор и не закрыл за собой дверь. Зачем? Дверь теперь не нужна, те все равно откроют и зайдут куда угодно. Для кого теперь двери?
Поздний осенний рассвет с трудом пробивался сквозь застоявшийся мрак долгой ночи; затянутое серою мглой поле с голым кустарником на краю оврага казалось унылым и не приютным; порывистый ветер нес промозглую сырость и стужу. Остатки пожухлых листьев отчаянно трепетали в черных скрюченных сучьях лип, мокрая листва за ночь густо устлала дорогу, пересыпала зеленую мураву двора, налипла на бревна колодезного сруба, на скамью под тыном.
Эта ночь что-то сдвинула в сознании Петрока, безнадежно сломила, сбила ход его мыслей с привычного круга забот, он теперь не знал, что делать и куда идти. Хотелось скрыться куда-нибудь подальше от хутора, потому что чувствовал он, тут его снова настигнет все та же беда, опять появятся те, с винтовками, и ему снова достанется.
На дорогу он боялся показываться, оттуда теперь шла главная опасность; как всегда, хотелось зайти за угол и спрятаться от чужого хищного глаза. Он пошел на дровокольню, уныло поглядел в раскрытые ворота хлева, где уже не было их Бобовки, в беспорядке разбросанные по земле, валялись березовые полешки, лежала на боку сваленная с ее многолетнего места колода. С дровокольни он глянул на знакомую стежку, которая через истоптанный огород вела к оврагу, и неожиданно для себя пошел по ней, он уже знал куда. На шатких, ослабевших ногах спустился в зарослях ольшаника вниз, к ручью; не отстраняя цеплявшихся за шапку и плечи мокрых ветвей, долго шел низом оврага, миновал барсучью нору на склоне, по камням перебежал на другую сторону ручья и наконец взобрался в