дрова разгорались плохо. Конечно, сырая ольха больше тлела и дымила, скупо отдавая тепло.
Петрок закрыл дверь. Гости понемногу осваивались в хате. Старший, с усиками, отряхнул возле печи заснеженную шапку, обнажив лысую или чисто побритую голову, и тихонько сел на скамейке, положив локоть на угол стола. Рядом скромно присел военный с наганом, этот шлема не снял. А третий, который был в кожанке, заметив квелый огонь в грубке, сразу склонился к ней и присел на низкую скамеечку.
– Э, плохо горит! Растопки мало, а, хозяйка?
Из-за печи вышла Степанида без платка, в стеганой фуфайке, сдержанно оглядела гостей.
– Где же ее взять, растопку? Сырыми вот топим.
– Сырыми – это не дело, – сказал незнакомец и пырнул кочергой мокрые комли в грубке. – Сырые надо не так накладывать. Не клетью, шатром надо. Я эту науку когда-то в Сибири прошел. Разгорится, никуда не денется.
Поворошив ольховые комли, он прикрыл дверцу – не совсем, а так, чтобы оставалась щелка, оглянулся на Петрока, который скромно стоял у порога.
– Хозяин, в колхозе состоишь? Или единоличник?
– В колхозе, а как же! – привычно отозвалась за хозяина Степанида. – С первого дня мы.
– Ну и как? Зажиточный колхоз?
– А, какой там зажиточный! Бедноватый колхоз.
– Вдвоем живете?
– Вдвоем. И деток двое. Сынок в школу пошел, а дочушка вот прихворала, кашляет.
Феня и впрямь закашляла в запечье, в хате все смолкли, прислушались. Тот, что сидел у стола, за все время не шевельнулся даже, только на Фенечкин кашель повел черною бровью и взглянул на занавеску-дерюжку возле печи.
– Погодка такая, что простудиться недолго, – сказал его товарищ от грубки. Он снова раскрыл дверцу и тонкой ольховой палкой стал шевелить в грубке, перекладывая дрова по-своему.
– Правда ж, – легко подхватила Степанида. – Обувка, знаете, разбитая, валеночек нет, в порванных гамашиках бегает, застудила ноги, теперь вот второй день жар, кашляет.
– Нелегко дается наука крестьянским детям, – со вздохом заметил от грубки гость и повернул бритое, с крепким подбородком лицо к столу. – А вот же учатся. Что значит тяга к знаниям, к свету.
Петрок подумал, что, наверно, теперь и этот старший по возрасту, а может, и по должности что-то скажет, но тот не сказал ничего, все молча сидел за столом, поглядывая на грубку. На его лице лежал отпечаток усталой задумчивости, какой-то глубокой озабоченности. Казалось, мысли и внимание его витали далеко отсюда.
– Ничего, тетка, – бодрее сказал тот, от грубки. – Выполним пятилетку – будет обувь и многое другое. Веселее будет. А пока надо работать.
– Так мы же работаем. Стараемся. Не покладая рук. За панами так не работали.
– Ну, тогда на панов, а теперь на себя. На свое государство рабочих и крестьян.
– Правда ж. И государство не обижает, вон МТС сколько работы переворачивает, считай, половину пахоты делает, и другое что. Если б вот только порядка побольше.
– А это уж от вас зависит, – твердо сказал гость. – От всех вместе и от каждого в отдельности.
– Что ж мы, не понимаем? Да вот только одеться не во что. Раньше так лен был, но теперь весь лен сдаем, а себе ничего. Чтобы хоть ситца какого детям на сорочки, – начала жаловаться Степанида, наверно, уже поняв, что перед ней начальство. Петроку это не понравилось: ну зачем она? Только в хату чужие, начальство или нет, а она уже со своими заботами. Не даст людям обогреться. Он почтительно стоял у порога, думая, что пришедшие сами что-то объяснят, лезть к ним с вопросами, наверно, сейчас не годится.
Но Степанида, по-видимому, совсем осмелела, разговорилась и уже жаловалась, что до сих пор не уплачено людям за сданную по заготовкам шерсть. Уже третий раз Смык обещает, назначает сроки, а денег все нет. Петрок снова поморщился от неловкости – люди посторонние, может, из Полоцка или даже из Витебска, откуда им знать здешние порядки, какого-то там Смыка, уполномоченного по заготовкам. Лысый возле стола сидел неподвижно, дремотно прикрыв глаза, видно, отогреваясь в хате. Но, оказалось, слушал и слышал все, что говорила Степанида, а когда та сказала про деньги, открыл глаза и тихо сказал тому, что сидел у грубки:
– Запишите.
Мужчина расстегнул портфель и в синей небольшой тетрадке написал несколько слов.
– И это… Под лен дают самую неудобицу, суглинок, говорят, вырастет, а какой там рост, как засушит, обеими руками не выдернешь, и низенький, реденький, на третий номер, не больше…
«Ну, уже погнала! – почти со злостью подумал Петрок. – Уж завелась…»
Гости, однако, слушали, и вроде со вниманием даже, не перебивая. Лысый, открыв глаза, поглядывал на нее будто бы и без усталости, в упор, хотя и молчал. А тот, в кожанке, только один раз перебил, спросив, как называется колхоз, и уже сам, без напоминания что-то пометил в тетрадке. Наверно, почувствовав их расположение, Степанида наговорила многое из своих обид на порядки в колхозе, в районе и наконец вспомнила о завтраке.
– Может, сварить картошечки, если не ели, со шкваркой?
Лысый возле стола, стряхнув с себя неподвижность, решительно сказал «нет» и повернул голову к военному в шинели.
– Поглядите там…
Тот быстренько выскочил в сени, а сидевший у грубки раскрыл дверцу, из которой пахнуло умеренным теплом – дрова все-таки разгорались.
– Ну видишь? По-сибирски веселее пошло! – бодро заметил гость.
В это время в запечье снова закашляла Феня, Степанида подалась за дерюжку, а лысый возле стола озабоченно, тяжело вздохнул. Когда она вскоре вышла оттуда, успокоив дочку, тот, что был в кожанке, встал со скамейки и, казалось, отгородил полхаты своей широкой спиной.
– Надо лечить ребенка. Доктора привозили?
– Да где по такой метели! Может, сама как поправится. Вот молока нет, корова запустилась, а дочка больше не ест ничего, – пожаловалась Степанида.
– Это плохо. Меду надо купить.
– Гм, кабы было на что. А то вон по страховке недоимки еще не выплатили…
Сильно притопнув в сенях, вошел военный и что-то сказал. Тот, что сидел возле стола, сразу поднялся, начал застегивать на крючок воротник пальто, но тут же остановился, расстегнул пуговицы. Петроку не было видно, что он достает из кармана, другой, в кожанке, как раз заслонил его, но вскоре он догадался. Степанида неуверенно проговорила:
– Нет-нет! Что вы, не надо, – но тут же дрогнувшим голосом начала благодарить: – Спасибочко вам, если так…
– Дочке на молоко и лекарство, – тихо сказал старший.
На его лысой голове уже сидела высокая каракулевая шапка, он запахнул пальто и направился к двери. Петрок отступил в сторону, в самый кочережник и готов был провалиться сквозь землю от стыда. Зачем она взяла? Как нищенка – от незнакомых да еще начальства, хотя бы и на лекарство ребенку, но разве это красиво?
– Спасибо вам. А как же отдать? Хотя знать бы кому? – растерянно проговорила Степанида, идя следом.
– Отдавать необязательно, – твердо сказал мужчина в шапке.
– Так ведь долг.
Тот, в пальто, уже выходил в сени, за ним вплотную держался другой, что был в кожанке. Военный, пропустив обоих вперед, украдкой оглянулся и тихо шепнул Степаниде:
– Из Минска. Товарищ Червяков.
На несколько секунд Степанида будто остолбенела с зажатым в кулаке червонцем, а Петрок ощутил внезапную слабость в теле: ну и упорола жена! У кого напросилась на милостыню! Это же сам руководитель республики. А она про лен, про деньги… Но гости выходили из сеней, и, хоть было страшно неловко, он должен был их проводить.
Во дворе все мело, но на свежем снегу было видно далеко. На большаке под сосняком стояло две легковушки, и возле них чернели несколько фигур, наверно, дорогу там все же откопали, можно было ехать.
У ворот, отвернувшись от ветра, Червяков остановился.
– Спасибо за обогрев, хозяин. Здоровья твоей дочке, – тихо пожелал он.
Петрок растерянно стоял на снегу, не зная, кланяться, благодарить или как? У него вроде отнялся язык, и он ничего не мог вымолвить, не находил нужных слов. Тогда Червяков спросил о чем-то своего помощника, и тот уточнил:
– Фамилия как твоя?
– Богатька, – сказал Петрок и смутился, впервые устыдившись собственной фамилии, так несуразно прозвучала она на этом убогом, заваленном снегом дворе.
– Так богатой вам жизни, товарищ Богатька, – пожелал на прощание председатель ЦИКа, и они все, пригнув от ветра головы, начали пробираться по своим прежним следам к большаку.
Петрок смешался и опять не ответил, глядя на этих людей и взволнованно повторяя в мыслях: «Где там богатой, где там богатой…» Прежние неизбывные хлопоты охватили его с новой силой – ржи в истопке оставалось пуда четыре, впрочем, с хлебом, может, и дотянули бы до крапивы и щавеля, если бы побольше было картошки. Картошка, однако, кончалась, неурожайное на нее выдалось лето – вымокла от дождей, сгнила под стеблем. Неизвестно, как теперь дожить до новой?
Как-то, однако, дожили до весны, не сытно, скорее голодно, но дождались теплых солнечных дней и зеленой травы. Степанида из первой крапивы наловчилась готовить какое-то варево, которое, если его побольше заправить салом, так можно было есть. Хуже получилось с хлебом – хлеба не было. Но председатель колхоза Богатька Левон ухитрился дополнительно распределить на трудодни три бурта прошлогодней картошки, и Петрок привез к Первомаю телегу вялых проросших клубней. Ничего, ели, мешали с ячменной мукой, пекли лепешки, хотя остатки ячменя также берегли на крупу для супа.
Наконец в самую силу вступило лето, в мае прошли обильные дожди с грозами, и озимые даже на суглинках дружно пустились в рост. Озимое поле было как раз по эту сторону большака, возле оврага, хутора и дальше по всей Голгофе. Иногда при случае или в свободную минуту Петрок бегло окидывал оком поле и радовался: хорошая обещала быть в этом году рожь. Если не засушит летом, не зальет на Илью, достоит погода до спаса. А сенокосы были уже готовы, и Левон собирал мужиков на «пробу косы» в Бараньем Логу возле речки. С непривычки или от недоедания Петрок задохнулся на третьем прокосе, закололо в груди, перехватило дыхание, но он знал: это сначала, потом все пройдет, как только втянется в общий ритм, неужто он хуже других? Вот и Левон, хотя и с тремя пальцами на руке, а как защемит меж них косовище, так машет как одержимый. На косьбе никто не хочет оказаться слабее, каждый тянется за другими из последней возможности. В тот субботний вечер разбили делянки, определили, какие и где развернутся бригады, договорились