оструганное дерево перил. Все было деревянное, грубо и крепко сбитое, скрепленное толстыми болтами с гайками, наверно, рассчитанное надолго. Значит, так и будут теперь разъезжать немцы, полицаи будут хватать людей и возить по этому мосту в местечко, кого вешать на телеграфных столбах, а кого сажать в церковный подвал или закапывать в карьере на той стороне местечка. Очень нужный мост, ничего не скажешь. Жизни из-за него не будет.
А как хорошо было в те несколько месяцев, когда тут торчали голые сваи, зияла воронками насыпь и не каждый прохожий отваживался по двум шатким жердям перебраться на другую сторону речки. Тогда, хоть и недолго, пожили в покое, никто по ночам не ломился в двери, немцы не показывались не только на хуторе, но даже и в Выселках. Новая власть сюда не дотягивалась.
Степанида перешла мост и вдруг остановилась при мысли: а если его поджечь?! Все-таки деревянный, может, загорелся бы, сгорел, и настала бы тогда та вольная жизнь, которая была без него. В самом деле, если вылить на доски керосин, что достал в местечке Петрок…
Степанида снова вернулась на мост и босой ногой ощупала в разных местах доски настила – нет, холера на него, видно, такое не подожжешь. Если бы летом, а теперь тут все мокрое, сырое да еще из свежего дерева, нет, такое не загорится… Вот если бы сюда бомбу!.. Неожиданная эта мысль так поразила Степаниду, что она вдруг перестала ощущать себя на этой дороге и забыла даже, куда и зачем шла. Она вспомнила недавние слова Петрока и в каком-то озарении сообразила, что ведь так оно и есть! Степанида слишком хорошо знала выселковского Корнилу, чтобы сразу увериться, что с бомбой без него не обошлось. Но ведь Корнила… А может, теперь послушается ее? Она его упросит!
И Степанида повернула по большаку обратно, от речки к сосняку, за которым напротив Яхимовщины был поворот в другую сторону – на пригорок к Выселкам.
На большаке никого она не встретила, только далеко сзади кто-то не спеша тащился, верно, из местечка. А на выселковской дороге сразу увидела Александрину, свою ровесницу, с которой они в одно время выходили замуж, помнится, обе венчались в церкви зимой, на крещенье. Еще, помнится, в тот день вороной жеребец Александрининого отца сломал ногу на том самом мосту, провалившись в дырявом настиле, такой никудышный был мост. Александрина медленно шла, повязанная углами платка под мышки, и вела за руку болезненного, тоненького, очень тепло одетого мальчика. Они поздоровались.
– Давно не виделись, Степанида, куда же ты, как живешь?
– Да так, знаешь… Теперь все так, – немного смешалась Степанида, застигнутая врасплох этим вопросом. Она просто не знала, как ей ответить, и скоренько спросила: – А ты как?
– Ай, Степанида, горюшко навалилось, веду вот сыночка к доктору, съел что-то плохое, так спасу нет, пятый день мучается, – словоохотливо заговорила Александрина, сразу позабыв о своем вопросе. – Это же надо, на меня такое нынче насыпалось, – она опасливо оглянулась на дорогу и тише сказала: – Знаешь, Витя пришел мой, сынок, едва высвободился…
– Виктор! И что он, с войны? – удивилась Степанида.
– Ай, какая война! Контузило его сильно, голова болит, руки трясутся. Ой, какое горечко было там, на фронте, рассказывает…
– Трудно?
– Ой, не говори! Танками, сказывает, давят, а у наших одни винтовочки и те… Поразбегались по лесам, которые в плен, а которые вот домой, кому недалеко…
– Вот как!
Степанида слушала, но что-то в ней невольно насторожилось в отношении к этой женщине, прежней ее подруге, что-то не понравилось ей, и она подумала: Виктор пришел, а где же мой Федька? Федька домой не побежит, в плен тоже не сдастся, и если нет от него вестей, то… Наверное, в сырой земельке уже Федька.
Обидно было за сына, и почувствовала она зависть к Александрине: хотя и контуженый, но вот вернулся. Да у той и без старшего дома пятеро, полная хата ребят. А у нее пусто. Было двое, и тех… Никого не осталось!
С такими невеселыми мыслями она добралась до Выселок, но улицей не пошла – в начале огородов свернула на стежку и подалась к недалекой пуне под кленом, откуда уже рукой подать было до хаты Корнилы. Она не была у него, может, лет десять, от самой коллективизации, и увидела, что за это время Корнилова усадьба не обветшала нисколько, а то и обновилась даже. За аккуратным высоким забором звякнула цепь и злобно забрехала собака. Степанида остановилась, боясь открыть плотную, сбитую из новых досок калитку. Думала, кто-то должен же выйти. Ей не хотелось, чтобы вышла Ванзя, высокая сухопарая жена Корнилы, с которой у нее так и не сложились отношения с самого дня их женитьбы. Хотя не ссорились, но ни разу и не поговорили, а встречаясь где на дороге или в местечке, молча расходились, будто незнакомые.
Минуту она смотрела через калитку на хату с красивым крыльцом-верандой, застекленным маленькими квадратиками, под новой соломенной крышей, вокруг было множество надворных пристроек, разных хлевков, чуланов. Совсем кулацкая усадьба, подумала Степанида. Неплохо обжился Корнила, хотя работал не бог знает где – на пожарной в местечке, но, главное, верно, имел время. Усердия же у него всегда было в избытке.
Корнила высунулся откуда-то сбоку, из-за угла пристройки-повети, всмотрелся издали, и она едва узнала его, чернобородого плечистого мужика, который, медленно, с недоверчивым раздумьем подошел к калитке и отбросил два или три тяжелых железных запора.
– Ты… как в крепости, – пошутила она, однако, с серьезным выражением лица. Наверно, он почувствовал натянутость шутки, и не ответив, пропустил ее во двор. Потом также старательно запер калитку. – У меня дело к тебе, – сказала она. – Но чтобы никого…
– Ну, идем в поветь. Как раз там я…
Он неторопливо провел ее возле черной, злобно урчащей собаки, зашел за угол сеней, оттуда они прошли во двор с кучей навоза под стеной хлева, еще завернули за какую-то загородку и оказались наконец у приоткрытых дверей боковушки, заставленной бесчисленным множеством деревянного и, металлического лома, колес, досок, каких-то дубовых заготовок, чурбанов и колодок, с развешанными на стенах инструментами и железяками, со столярным верстаком у дверей. Возле верстака на низкой колоде лежал старый усиженный ватник, и рядом стояло колесо от телеги, над которым, видно, трудился Корнила. Как только они вошли, хозяин сразу сел на колоду и взялся за инструмент и свое колесо. Он ни о чем не спрашивал, и она стояла в дверях, не зная, с чего начать.
– Мастеришь?
– Мастерю. Что же делать…
– Дома все хорошо?
– Да все будто.
– А моего Петрока забрали. Вчера.
– Плохо, если забрали, – сказал он с прежним холодком в голосе, даже не подняв голову от колеса, только, может, сильнее ударил по ободу тяжелым молотком. – Значит, было за что.
– А вот ни за что.
– За ни за что не возьмут.
Она не особенно хотела с ним препираться, давно знала его трудный, малообщительный нрав, но все же подумала: если не посочувствует, так, может, хоть удивится? Но он и не удивился, казалось, ушел в себя или сосредоточился на своей работе. Или стал таким твердокожим?
– У меня к тебе просьба, – просто сказала она, подумав, что так еще и лучше – без лишних слов, сразу о деле.
– Это какая? – все так же холодно, сухо выдавил он, большими крепкими пальцами натягивая шину на обод, и шея его от усилия покраснела над воротом суконной куртки.
– Отдай бомбу.
Может, впервые он взглянул на нее исподлобья, сверкнув тревогой из-под черных косматых бровей, и неопределенно хмыкнул в бороду.
– Знаю, ты прибрал бомбу. Ту, возле моста что лежала. Отдай мне.
– Много ты знаешь, – только и сказал Корнила.
– Отдай. Ну зачем она тебе? В такое время одно беспокойство.
– А тебе зачем?
– Мне надо.
– А кто сказал, что я имею?
– А никто. Сама догадалась. Я же очень хорошо знаю тебя, Корнилка.
Она замолчала и, казалось, перестав дышать, следила за ним, за движениями его грубых широких рук, сжимавших новый, из белого дерева обод, на который не хотела налезать шина. Корнила оттянул ее долотом и несколькими точными ударами молотка насадил на обод. Потом трудно вздохнул.
– Так чего же ты хочешь: товар за так?
– За так? – удивилась она. Действительно, ей и в голову не приходил этот вопрос: чем она уплатит Корниле? Да и чем можно было платить в такое время за такой необычный товар?
– За так теперь и блоху не убьешь, – проворчал Корнила. – Теперь время такое. Война!..
– Так, знаешь ли, деньги…
– Э-э! Какие деньги! Что теперь с тех денег…
– Ну вот у меня фунта два сала. Полдесятка яиц…
– Сказала – яиц! Яиц и у меня найдется. На яичницу.
«Вот же скряга!» – начала злиться про себя Степанида. Она узнавала прежнего Корнилу, у которого, говорили, зимой снега не выпросишь. Но хорошо еще, не стал отпираться, что имеет бомбу. Тут она угадала точно и тихо порадовалась этому. Остальное уж как-нибудь. Но как?
– Я же думаю, ты не за немцев? Наверное же, человеком остался?
– А я всегда был человеком. Ни за тех, ни за других. Я за себя.
– Ну а вот же бомбу прибрал. Видно, знал, пригодится?
– Знал, а как же! Вот и пригодилась. Кому-то.
– Мне, Корнила.
– А мне все равно. Пусть тебе.
Они помолчали. Корнила все крутил в руках колесо, хотя делать с ним, пожалуй, уже было нечего.
– Так что ж я тебе?.. Денег не имею, коровку немцы съели. Курочек постреляли, пяток всего осталось. Мужика Гуж забрал, в местечко повел. Что же я еще имею?.. – смешалась Степанида.
– А свиненка? – вдруг спросил Корнила и второй раз зыркнул на нее коротким колючим взглядом. – Или тоже не имеешь?
– Поросенок остался, ага. Весенний, – растерялась Степанида и смолкла; уж не захочет ли он поросенка?
– Хорошо, что свиненок остался, – как-то вроде равнодушно сказал Корнила, встал и подался в угол, что-то перебрал там в железяках и наконец вытащил кривую длинную проволоку, которую взялся рубить на гвозди.
– Остался, ага. Но… Ладно, бери поросенка. Отдам.
– Будет с полпуда. Упитанный, хороший поросенок, – упавшим голосом похвалила Степанида и удивилась при мысли: неужели она его отдаст? С чем же тогда останется?
– Ну, разве за свиненка, – оживился немного Корнила. – Ну, и это… По теперешнему времени товар! Для чего тебе только?
– А это уж