и старается на ходу закончить свои дела.
— Лукьянов, вы все болеете? А как у вас с акрихином? Весь выпили?
— Еще на два приема максимум, — тихо и тоже с затаенной грустью отвечает Лукьянов.
— Это мало. Возьмите еще немного. Только принимать регулярно. А то некоторые выплевывают…
— Ото! Из таких ручек выплевывать? — притворно удивляется Лешка. — Вот никакая холера не берет! А то из твоих, Синеглазка, ручек по килограмму этой отравы съедал бы. Ей-богу! Чтоб я сдох!
— Ох и весельчак же вы, Задорожный! Насмешник! — улыбается в темноте Люся.
Желтых тем временем раскладывает на палатке шесть ровных солдатских паек и, видя, что мы медлим, привычно покрикивает:
— Ну, чего ждете? Калача? А ну хватай, живо!
Задорожный огромной пятерней хватает горбушку, сразу надкусывает ее и, по-восточному скрестив ноги, усаживается возле палатки. Степенно берут по пайке Попов и Лукьянов, поудобнее устраивается на земле командир. Только мы с Кривенком неподвижно сидим на бруствере.
— Нечего дремать — суп остыл. Налегай, гвардия! Синеглазка, пожалуйста, ко мне, будем на пару, так сказать, есть и так далее, — с легкостью провинциального ухажера обращается Лешка к девушке.
Люся, однако, пробует его обойти.
— Нет. Вы ешьте, а мне еще в другой расчет, к Степанову нужно.
— Без тебя? Ни в жисть, — вскакивает и преграждает ей путь Лешка. — Ну хоть пробу снять. Одну ложечку…
Люсе, видно, совсем не хочется есть, но попробуй отвяжись от этого Лешки. Кривенок неподвижно сидит на бруствере и безучастно глядит, как распинается Задорожный. Мне тоже почему-то неприятно и уже хочется, чтобы Люся не послушалась Лешки и ушла. Но она не уходит. Лешка деликатно и уверенно берет девушку за узенькие плечи и подводит к своему месту возле палатки. Мне кажется, что она оттолкнет его нахальные руки, я уже хочу крикнуть: «Отвяжись, нахал!» — но Люся вдруг послушно и легко садится с ним рядом. Лешка доволен, он добился своего и, враз сменив притворно-ласковый голос на грубый, кричит в нашу сторону:
— Эй, Кривенок! Не ешь — дай ложку!
— Иди к черту, — бросает Кривенок и вытягивается на земле.
Я вынимаю из-за голенища ложку и протягиваю ее Люсе. Но Люсе она, конечно, не достается — Задорожный вырывает ложку из моих рук, а свою с нагловатой услужливостью сует девушке.
— Ну, я только попробовать, — смеясь и, кажется, довольная его вниманием, говорит Люся. — Раз вы такие гостеприимные…
— Мы? Го-го! Мы и самого румынского короля кукурузой накормили бы. Котелок бы облизал! — хвастает Задорожный.
Люся зачерпывает суп. Какое-то время все молчат, работая ложками, потом Желтых объявляет:
— А кулеш как будто ничего: есть можно… Ну, что там слышно в ваших медицинских тылах? — спрашивает он девушку. — Скоро ли нам, дармоедам, в наступление? А то всю румынскую кукурузу поедим.
— Ерунда! Куда спешить?! От кукурузы это не зависит, — говорит Задорожный.
Но Желтых не терпит, когда ему возражают:
— Много ты понимаешь: не зависит! А ну скажи, Лукьянов, зависит ли наступление от харчей?
— Безусловно, — тихо отвечает Лукьянов. — Харч — экономический фактор, составной элемент, так сказать, всех действующих на войне сил…
Люся слушает их разговор, съедает несколько ложек супу и, взглянув в нашу сторону, говорит:
— Что же это: я ем, а хлопцы голодные.
— Не помрут, потерпят! — бросает Лешка.
— Ну как же! Идите кушать, ребята, — зовет Люся.
— Сиди, говорю! Они не голодные. Лозняк, ты голоден, что ль?
— Сыт! — кусая губы, зло говорю я.
— Ну вот видишь: он сыт!
— Ой, неправда. Притворяется, — говорит Люся, оглядываясь.
Я молчу.
— Павлик, а ты чего заупрямился сегодня? — ласково говорит она Кривенку.
— А ничего.
— Иди кушать.
— Ладно, отстань.
— Ну, что это вы такие, мальчики? Тогда это оставьте им.
Люся решительно забирает с палатки хлеб, котелок с остатками каши и идет к нам.
— Ешьте, — просто говорит она, подавая мне котелок, хлеб и ложку.
Кривенок что-то хмыкает и начинает закуривать. Курить открыто нельзя, но парень, видимо, забывает об этом и ярким огоньком раздувает цигарку.
— А ну, осторожней там! — строго прикрикивает Желтых. — Закочегарил!
— Будем есть? — тихо говорю я Кривенку, но он не отвечает, а все курит, курит.
«Вот тебе и радость, — думаю я. — Вот и дождались…»
С болью и досадой я поглядываю на тусклую в сумерках фигуру Люси, с ненавистью — на Задорожного и не могу понять, как это она не видит его наглости, не замечает пошловатых шуток, относится к нему так, будто он тут лучший среди нас, и мне даже кажется, что ей хорошо вот так сидеть с ним рядом и есть суп.
— Ну, вот что! Поужинали — дай бог позавтракать, — говорит Желтых, вытирая усы, и принимается за второй котелок. — Теперь будем пить чаек…
Но попить чаю ему не удается. Не успевает он снять крышку, как вверху неожиданно и визгливо звучит: «И-у-у… И-у-у…»
«Тр-рах! Тр-рах! Тр-рах!» — гремят в темноте вокруг нас взрывы. Горячие волны бьют в спины, в лица, обдают землей. Близкое пламя на мгновение вырывает из темноты испуганные лица, ослепляет. И снова в воздухе: «И-у-у… И-у-у!»
— Ложись! — властно кричит Желтых. — В окоп!
Я переваливаюсь через бруствер и падаю вместе со всеми в черную тьму окопа. Кто-то наваливается на меня, больно ударив каблуком в спину. Земля под нами рвется, вздрагивает раз, второй, третий… По головам, согнутым спинам ударяют комья земли, и снова все утихает.
— Собаки! — говорит в напряженной тишине Желтых. Расталкивая нас в темноте, он начинает вставать. — Засекли или наугад?
За командиром шевелятся остальные, кажется, все целы.
— О господи! И напугалась же я, — вдруг совсем рядом отзывается Люся, и я вздрагиваю — ее теплое, слегка дрожащее тело только что прижималось к моей спине. С непонятной неловкостью я отстраняюсь и, обрушивая землю в окопе, даю место девушке.
Мы все встаем, вслед за Желтых начинаем вылезать на поверхность. А возле плащ-палатки, будто ничего не было, спокойно доедая свой суп, сидит Лешка.
— Ну и быстры же на подъем! — язвит он. — Трах-бах — и уже в траншее. Вояки! Одним лаптем семерых убьешь.
Ему никто не отвечает. Желтых стоит, вслушиваясь в тревожную тишину. Впереди над холмами взлетает первая за сегодняшний вечер ракета. Теряя огневые капли, она разгорается, полминуты мигает далеким дрожащим огнем и гаснет.
— А ты не очень-то! — говорит Желтых. — Гляди, кабы боком не вылезло. Дошутишься.
— Ха! Двум костлявым не бывать — одной не миновать. Подумаешь!..
Ребята снова усаживаются вокруг палатки, опасливо поглядывая в сторону немцев, а Люся, видно еще не успокоившись, стоит на выходе из окопа.
— Ой, неужели вы не боитесь? — спрашивает она Задорожного.
— Завидую смелым, — говорит Люся и вздыхает. — А я все не привыкну… Трусиха такая, ужас…
И тут я вижу Кривенка: он сосредоточенно и молчаливо сидит на прежнем месте и курит из кулака. Однако его безрассудная храбрость, кажется, остается никем не замеченной.
Задорожный тем временем, с аппетитом облизав ложку, встает во весь рост, потягивается и снова обращается к Люсе:
— Смелее, Люсик! С нами не пропадешь! Идем провожу тебя до второго расчета.
— Нет, спасибо, я сама, — отвечает Люся. — Где-то моя сумка? Не помню, куда и бросила.
— Здесь сумка, — каким-то приглушенным голосом впервые отзывается Кривенок.
Лешка, однако, выхватывает из его рук сумку и подает Люсе. Она надевает ее через плечо и обходит огневую, чтобы выйти на тропку, ведущую во второй батальон. Рядом идет Задорожный.
— Спасибо за ужин, мальчики. До свиданья.
— Ауфвидерзей, — развязно бросает нам Задорожный. — Я на секунду.
— Приходи почаще, — говорит Желтых Люсе. — Не забывай нас!
Я подхожу к Кривенку, поднимаю с земли опрокинутый котелок. Потом сажусь рядом и начинаю медленно жевать сухую горбушку хлеба.
5
К полуночи всходит луна.
Она как-то незаметно выползает из-за горизонта и, взбираясь все выше, начинает свой неторопливый путь по светловатому июльскому небу. Небо так и не потемнеет до утра, оно все светится каким-то неярким внутренним светом, едва притушенным дымчатой синевой ночи. Теплый южный ветерок несет с собой неясные шорохи, непонятные, похожие на человечьи вздохи, отголоски далекого гула, будто где-то грохочет танк или надрывается на подъеме машина. Далеко, видно, по ту сторону Прута, в небо взлетают тоненькие пунктиры трассирующей очереди и гаснут один за другим, будто скрываются за невидимую точку.
Вслушиваясь в ночь, мы сидим возле запорошенной песком плащ-палатки, на которой уже не осталось ни крошки пищи. Желтых, откинувшись на бок, сладко затягивается из пригоршни цигаркой, рядом опускается на землю Попов. Лукьянов остатками чая моет котелки — сегодня его очередь. Лешка, вернувшись из недалеких проводов, валяется на земле, сопит и стонет от избытка силы и какого-то душевного довольства. Один только Кривенок не подходит к нам и молча сидит на отшибе, на краю бруствера.
— Любота! — говорит Желтых с удовольствием в голосе. — Теперь у нас на Кубани ой как жарко! От зари до зари, бывало, в степи вкалываешь до седьмого пота, а тут лежи… спи. Поел и на боковую. Так и от войны отвыкнешь. Правда, Лозняк? Ты сколько в госпитале провалялся?
— Девять месяцев без трех дней.
— Крепко, видно, тебя тюкнуло. В ногу?
— В бедро, — говорю я.
— Та-а-ак, — неопределенно вздыхает Желтых и, подумав, добавляет: — А вообще, пропади она пропадом, война. В японскую у меня деда убило. В ту германскую — отца. Японцы под Халкиным-Голом…
— Халхин-Голом, — поправляет Лешка.
— Что? А черт его выговорит… Да. Так там брата Степана покалечило. Пришел без руки, с одним глазом. Теперь — я… Хотя тут уж ничего не скажешь. Уж тут надо. Или Гитлер тебя, или ты его. Только мне все думается: неужели и моим детям без отца расти?
— Слушай! — приподнимается Лешка. — Вот ты говоришь, воина, война! Гитлер! А ты подумал, кто ты до войны был? Ну кто? Рядовой колхозник! Быкам хвосты крутил, кизяки голыми