ценность в огромной степени подчинена им. В действительности, они не были признаны в чистом виде: то, что люди считали божественным, сакральным или высшим, всегда опосредованно обретало утилитарность: боги были гарантами поддержания порядка, жертвоприношения способствовали плодородию возделываемых полей, а короли управляли армиями. Только абсолютные беспорядок и одиночество могли лежать в основе высшей ценности, которая приобрела бы блеск солнца, но, как и этот блеск, стала бы нестерпимой. Представьте себе ребенка, ни от кого не зависящего, обладающего недюжинной силой и интеллектом, которые он употреблял бы для удовлетворения своих капризов, видя в других людях что-то вроде игрушек. Однако человек, закабаленный работой и накоплением ресурсов во имя поддержания жизни, способен прийти к высшей свободе лишь посредством беспорядка, может быть, и не столь же безобидного, но, по крайней мере, столь же по-детски нелепого.
Любопытно рассмотреть эти истины сквозь призму творений Сада, написанных внешне вполне логичным, но глубоко беспорядочным языком. Как будто принцип беспорядка не мог быть сформулирован в соответствии с правилом, как будто это была совершенно непосильная задача. Но если в этих пространных беспорядочных рассуждениях можно усмотреть попытку искупления истины, ослепившей Сада, то следует отметить, что, отказываясь от принципа беспорядка, анализ, проясняющий сделанное Садом открытие, все более и более отдаляется и от насилия!
10. Сложности и пределы «самосознания»
Он отдаляется от насилия по собственной воле.
Дело в том, что, встав на путь [создания нового] языка и наделив насилие своим голосом, Сад совершил не только беспримерный [по своей смелости] поступок. Одновременно он разрешил проблему, которую ставит несовершенство нашего сознания. То, о чем умалчивает логический дискурс, и является именно тем, что ускользает от сознания. (В самом деле, если язык дискурсивен, сознание ничем не отличается от языка…). Однако обратим внимание на такой факт: насилие может занять в сознании подобающее ему место только при одном условии — если оно достигнет высшего напряжения. В противном случае оно осталось бы чем-то второстепенным и всего лишь терпимым в этом утилитарном мире… если, конечно, оно молчало бы и хранило на своем лице маску. Итак, понадобился не только один из самых порочных умов, когда-либо являвшихся на свет, понадобилось вдобавок нескончаемое заточение, удвоившее его ярость. После четырех лет, проведенных в тюремной камере, сам Сад очень точно описал последствия сурового обращения, которому он подвергся: «…вы вообразили, готов побиться об заклад, что поступили превосходно, принудив меня к ужасному воздержанию от плотского греха.[10] Что ж, вы ошиблись, вы породили во мне призраков, которые я должен буду воплотить. Это уже начиналось и непременно возобновится с новой силой. Когда котелок с водой слишком долго кипятят, вы знаете, что вода обязательно перехлестнет через край»[11]. Или дальше: «Когда имеют дело с необузданной лошадью, на ней скачут по вспаханным полям, но ее никогда не запирают в конюшне». Сад не мог знать тогда, что пробудет в заточении еще семь лет: он написал «Жюстину» (по крайней мере ее первую редакцию) и «120 дней» в конце своей нескончаемой пытки.
Вряд ли можно было представить себе появление столь радикального протеста, если бы на Сада не повлияла совокупность всех этих обстоятельств. В иной форме его просто невозможно себе вообразить. Будь он смягчен сдержанностью, имей он гуманистическую окраску, язык Сада породил бы двусмысленность: насилие не было бы предложено сознанию в качестве суверенной ценности, оно по-прежнему оставалось бы чем-то скрытым. Только в одной случае оно могло выйти из своего подчиненного состояния (или молчания) и стать абсолютно главенствующим. Именно это делает творчество Сада уникальным: оно «непревосходимо». Морис Бланшо с полным основанием мог написать о «Жюстине» и «Жюльетте»: «Можно утверждать, что ни в одной из литератур любых эпох не появлялось произведения столь же скандального, которое так же глубоко задевало бы чувства и мысли людей… Нам повезло: мы познакомились с творением, превзойти которое не отважился никто другой из писателей ни в одну из эпох; итак, в этом столь относительном мире литературы перед нами в некотором роде подлинный абсолют…»[12]. Дело в том, что в противоположность правилу, которое всегда является подчиненным, утилитарным, или второстепенному беспорядку, склоняющемуся перед правилом, беспорядок, наделенный полной свободой, может быть суверенен лишь абсолютно.
Однако абсолютно суверенный ум предлагает сознанию высшую ценность насилия; сам же он не может оставаться сознательным, поддерживать в себе прозрачность и соблюдать строгие ограничения, налагаемые сознанием. Чаще всего Сад проявлял исключительную ясность ума, его рассуждения не лишены ни силы, ни живости. Но эта сила превосходит конечную размеренность (enchaînement). Вторжение беспорядка в область сознания, которому он не противится, могло, как я уже сказал, быть только беспорядочным. Насилие у Сада было сознательным, но лишь в той мере, в какой само сознание поддавалось искажению путем насилия. Насилие, вступившее в сделку с сознанием, само отчасти утратило безжалостное презрение ко всем остальным людям, а главное — сознание, в котором отражалось насилие Сада, утратило свойственное сознанию стремление к тому, чтобы сохранялась возможность жизни.
Таким образом, Сад не мог предложить сумеречному сознанию одержимых насилием людей признать суверенность насилия, ибо это способен сделать исключительно средний человек, наделенный ясным и отчетливым сознанием. Лишь в той мере, в какой беспорядок стремится к господству над сознанием, управляемым рассудком, насилие может попытаться занять место (непременно наилучшее) в системах ценностей, каковыми руководствуется цивилизованное человечество. Впрочем, достаточно поставить проблему, чтобы заметить ее сложность; своей целью она имеет познание человеком того, чем является он сам, т. е. самосознание.
Несомненно, самосознание — основная цель человека, проявляющаяся в устремлениях всего сущего, но насилие противопоставляет ему замкнутую сферу, и представляется, что осознание этой сферы недоступно тому, кому недостает насилия (оно недоступно, в частности, тогда, когда насилие искажает сознание и приводит его в беспорядок). Другими словами, поскольку человек — продукт двух противоположных начал, осознание того, чем он является, для него невозможно. Он непременно теряет в одной области то, что приобретает в другой. Будучи в высшей степени жестокими, мы склонны утрачивать сознание, и чем большим сознанием мы наделены, тем в большей степени мы подчиняем суверенность насилия утилитарным целям сознания.
Итак, мы можем избрать лишь один из двух подходов. И если исходить из хода мысли Сада, за которым можно следовать лишь в направлении беспорядка, такой подход под силу только сознанию обычного человека. Он уже задан жизнью и творчеством самого Сада, обладающего характером, весьма далеким от идеала его героев. Он не был тем одиноким человеком, которого вывел в своих произведениях; его жизнь, обуреваемая нечеловеческими страстями, тем не менее, являет нам и вполне человеческие черты. Он любил, имел друзей, часто вел себя вопреки духу одиночества. Тяготел к проявлениям высшего беспорядка, но при этом поступал так, как если бы был нечестивым рыцарем, ищущим свой Грааль. Кажется, искал он [его] страстно, и Сад имеет в виду самого себя, когда пишет по поводу «некоторых голов»: «Все беспокойства, все хлопоты, все заботы, которые сопутствуют жизни, отнюдь не превращаясь для них в мучения, напротив, доставляют им радость; это что-то вроде строгостей любовницы, которую ты обожаешь, — ты был бы огорчен, если бы лишился возможности пострадать из-за нее»[13]. Но Сад мог страдать исключительно от последствий самых тяжких пороков — к примеру, от тюремного заключения, — он всегда лишь приближался к одиночеству беспорядка.
Только обыкновенный человек способен хладнокровно рассуждать о порывах, приводящих его в возбуждение, и о пределах, встающих на его пути, чего не удавалось Саду. В самом деле, такой человек может без ущерба придать своей рефлексии полезную цель, — каковой в каком-то смысле, наверное, является самосознание — без чего насилие никогда не перестанет беспокоить людей, нарушать их планы и вообще приводить в смятение цивилизованный мир. В таком случае его цель — беспорядок, однако, сознание, его отражающее, не является более беспорядочным. Морис Бланшо, который положил начало, так сказать, трезвому анализу философии Сада, приходит к такому выводу: «Мы не утверждаем, что эта мысль жизнеспособна. Но она показывает, что между человеком нормальным, загоняющим садиста в тупик, и садистом, который превращает этот тупик в выход, располагается тот, кто знает больше других об истинном своем положении и обладает более глубоким его пониманием, поэтому он способен помочь нормальному человеку осознать самого себя, содействуя ему в изменении условий всякого осмысления»[14].
Действительно, обычный, средний человек (и только он) может обнаружить в проявлениях насилия отрицание правила, отказ не только от человеческого или божественного закона, но от мира и от самого бытия. И он же может знать, что этот отказ лежит в основе человеческой жизни, ставя сладострастие в пропорциональную зависимость от мира, который его подавляет.
Впрочем, нормальный человек подобным образом участвовал во всеобщем уничтожении, но другим путем — предаваясь религиозному мистицизму. Однако и здесь возникали те же сложности, так как сознание мистика ускользает в той мере, в какой им овладевает духовное насилие: восторг мистика также пропорционален беспорядку сознания. Но у Сада сам принцип беспорядка, по меньшей мере, не ускользал от беспорядочного сознания. Насилие, лежавшее в основе человеческого опыта, не представлялось сознанию насилием и беспорядком; оно было лишь отрицанием вообще и, оставаясь неясным, не затрагивало право обычного человека на возможное. Тогда как из творений Сада он узнал, что, хотя поиск возможного составляет его удел, благодаря высшим проявлениям сладострастия он, тем не менее, принадлежит невозможному.
Суверенный человек Сада1
Те, кто ускользает из-под власти рассудка, — мошенники и короли
В мире, в котором мы живем, ничто не соответствует капризному возбуждению толп, повинующихся порывам неконтролируемой жестокости и неподвластных рассудку.
Каждому сегодня необходимо отдавать отчет в своих поступках, подчиняться во всем законам разума. От прошлого остались только пережитки, и лишь воровской мир, вследствие своей скрытой тяги к насилию, в достаточной степени избегает контроля, поддерживая внутри себя [определенное количество] избыточной энергии, не расходуемой в процессе работы. По крайней мере, так обстоит дело в Новом Свете, который оказался ограничен холодным рассудком в большей степени, чем Старый (разумеется, Центральная и Южная Америка, если обратиться к Новому Свету, отличаются от Соединенных Штатов, и наоборот, уже в противоположном смысле, сфера влияния Советского Союза противоположна капиталистическим странам; однако нам не хватает сегодня и еще долго не будет хватать данных, — подобных тем, что привел в своем докладе Кинси2, — которые описывали бы ситуацию во всем мире: те, кто пренебрегает этими данными, пусть даже и приблизительными, вероятно, не осознают, какое большое значение имел бы доклад Кинси, будь он посвящен положению дел в Советском Союзе).
В прежнем мире отказ индивида от избыточного эротизма в пользу разума осуществлялся по-иному.