они, замкнутые, молчаливые, лишенные воспоминаний и хранившие в памяти лишь несколько расплывчатых картин, жили теперь в непосредственной близости смерти, иначе говоря, опять-таки в дне сегодняшнем. Ему никогда не узнать от них, что за человек был его отец, и хотя они одним своим присутствием высвобождали в нем свежие родники, пробивавшиеся из нищего и счастливого детства, он не был уверен, что эти воспоминания, такие богатые, такие яркие, действительно достоверно рисуют ему того мальчика, каким он когда-то был. Скорее, он был убежден в обратном, в том, что ему надлежало сберечь всего два-три особенно важных образа, которые накрепко связывали, объединяли его с ними и, перечеркивая все, чем он пытался быть в течение многих лет, вновь превращали его в существо безымянное и слепое, которое так упрямо жило в поколениях его семьи, придавая ей подлинное благородство.
Таково, например, воспоминание о жарких вечерах, когда после ужина они выносили стулья и усаживались на тротуаре перед домом: сквозь пыльные фикусы на них опускался сухой горячий воздух, соседи ходили мимо взад и вперед, а Жак[88 — (b) Смиренный и гордый властелин ночной красоты.] сидел, прижавшись к худому плечу матери, слегка запрокинув стул назад, и смотрел сквозь ветви на звезды летнего неба; или воспоминание о рождественской ночи, когда, возвращаясь после полуночи от тети Маргерит — Эрнеста с ними не было, — они увидели у ресторана, совсем рядом с их домом, распростертого на земле человека, а вокруг него плясал другой. Эти двое напились и хотели выпить еще. Владелец ресторана, светловолосый и хрупкий молодой человек, им отказал. Тогда они стали бить ногами в живот хозяйку, которая была беременна. И тут хозяин выстрелил. Пуля попала одному из них в висок. Теперь он лежал на тротуаре раной вниз. Его приятель, одурев от виски и ужаса, пустился вокруг него в пляс, ресторан спешно закрылся, все торопились исчезнуть до прихода полиции. Они стояли на глухой улице, прильнув друг к другу — двое детей и две женщины, крепко прижавшие их к себе, — и в эти минуты слабые отблески света на мостовой, грязной от недавних дождей, длинные скользкие тени мокрых автомобилей, трамваи, освещенные и грохочущие, полные веселых людей, равнодушных к этой потусторонней сцене, запечатлели в потрясенной душе Жака картину, которая и теперь затмевала все остальные: это был сладкий и вкрадчивый образ квартала, где он целый день царил в невинности и упоении, но который с наступлением сумерек становился таинственным и тревожным, на улицах начинали мелькать какие-то тени, или, точнее, одна безымянная тень — ее появление возвещал глухой топот, неясный гул голосов, и она возникала вдруг в кровавом свете аптечного фонаря, и мальчик, внезапно охваченный страхом, бросался бежать к старому невзрачному дому, чтобы быть поближе к своим.
6-бис. Школа[89 — (1) См. в приложениях листок II, который автор заложил между страницами 68 и 69 рукописи.]
[90 — (a) Переход от 6?]Этот человек не знал его отца, хотя часто говорил о нем с Жаком в несколько отвлеченной, полумифологической форме, но, главное, он однажды сумел ему отца заменить. Поэтому Жак никогда не забывал его и, даже не ощущая по-настоящему отсутствие незнакомого ему отца, инстинктивно распознал, еще будучи ребенком, а потом помнил на протяжении всей жизни тот единственный отцовский поступок, продуманный и решительный, который перевернул его детскую судьбу. Ибо мсье Бернар, его учитель в последнем классе начальной школы, употребил все свое мужское влияние, чтобы изменить участь ребенка, за которого был в ответе, и действительно изменил ее.
Сейчас мсье Бернар снова сидел перед Жаком в своей маленькой квартирке на одном из поворотов Ровиго, почти под самой Касбой, возвышавшейся над городом и морем, где жили мелкие торговцы всех рас и вероисповеданий, а в домах пахло пряностями и нищетой. Он заметно постарел, у него поредели волосы, появились старческие пятна на почти прозрачной коже лица и рук, двигался он теперь медленнее, чем прежде, и испытывал заметное облегчение, когда опускался наконец в плетеное кресло у выходившего на торговую улицу окна, на котором щебетала канарейка; от возраста он стал сентиментален и расчувствовался, чего никогда не бывало раньше, но держался по-прежнему прямо, и голос у него был решительный и твердый, как в те времена, когда он, стоя перед толпой учеников, говорил: «Построиться в две шеренги! В две! Я сказал в две, а не в пять!» Толкотня мгновенно прекращалась, ученики, которые одновременно боялись и боготворили мсье Бернара, выстраивались перед классом в коридоре второго этажа, и, когда ряды наконец выравнивались и воцарялась тишина, он освобождал их от неподвижности: «А теперь входите, пострелята!» Это было сигналом к новому оживлению, уже более цивилизованному, за которым мсье Бернар, крепкий, элегантный, благоухающий одеколоном, с правильными чертами лица и чуть редковатыми, но аккуратно причесанными волосами, наблюдал строго и дружелюбно.
Школа находилась в относительно новой части их старого района, среди невысоких домов, выстроенных вскоре после войны семидесятого года, и пакгаузов, возникших позднее и постепенно соединивших главную улицу их квартала с внутренней гаванью, где располагались угольные пристани. Все детство Жак дважды в день ходил туда пешком: в четыре года его отдали в детский сад при этой школе, но о том времени у него не осталось никаких воспоминаний, запомнился только серый каменный умывальник, целиком занимавший одну из стен крытого внутреннего двора. Однажды он налетел на этот умывальник головой и поднялся весь в крови, с рассеченной бровью, среди обезумевших от ужаса воспитательниц — он впервые узнал тогда, что такое швы, но потом, не успели ему их снять, как пришлось снова накладывать на другую бровь: старшему брату вздумалось нарядить его дома в старый котелок, съезжавший ему на глаза, и в чье-то старое пальто, в котором он путался, в результате он упал и стукнулся головой об угол одной из неровно лежавших плит пола. В то время он уже ходил в детский сад вместе с Пьером, который был почти на год старше его и жил на соседней улице с матерью, тоже солдатской вдовой, работавшей на почте, и двумя дядьями-железнодорожниками. Их семьи были, в общем-то, в дружеских отношениях, как их понимают в таких кварталах, то есть уважали друг друга, практически не общаясь, и были всегда готовы друг другу помочь, никогда не имея случая это сделать. Только дети подружились по-настоящему — с самого первого дня, когда Жак, еще носивший платьице, был отдан на попечение Пьеру, который сознавал все значение своих брюк и ответственность старшего и повел его за руку в детский сад. Они не разлучались ни в саду, ни в первых классах, а потом вместе перешли в последний, когда Жаку исполнилось девять. В течение пяти лет они по два раза в день ходили вместе туда и обратно — один блондин, другой брюнет, один уравновешенный, другой горячий, но при этом братья по происхождению и судьбе, оба хорошие ученики и неутомимые игроки. Жак лучше учился по некоторым предметам, но его озорство, легкомыслие и вечное желание пустить пыль в глаза, толкавшее его на массу дурацких выходок, давали преимущество Пьеру, более рассудительному и сдержанному. Так что они по очереди занимали первое и второе место в классе, не испытывая при этом ни малейшего тщеславного удовольствия, в отличие от их семей. Их радости были иными. По утрам Жак ждал Пьера у дверей его дома. Они выходили раньше, чем появлялся мусорщик, точнее, специальная повозка, запряженная клячей с разбитыми ногами, которой правил старик араб. Тротуар был еще сырой после ночи, с моря дул соленый ветер. Пьер жил на улице, ведущей к рынку, и на каждом углу там стояли мусорные ящики, где успевали порыться на рассвете голодные арабы, мавританцы или какие-нибудь бродяги-испанцы, ухитрявшиеся еще чем-то поживиться среди отбросов, которые даже бедные и бережливые жители квартала сочли ни на что не годными и решились вынести на помойку. Крышки мусорных ящиков обычно оставались открытыми, и в этот час тощие и отчаянные местные кошки сменяли оборванцев. Задачей мальчишек было тихонько подкрасться к ящику, где рылась кошка, и захлопнуть крышку. Этот подвиг совершить было непросто, ибо кошки, рожденные в бедных кварталах, обладают бдительностью и проворством диких животных, привыкших постоянно бороться за право на жизнь. Но иногда, увлеченная аппетитной находкой, которую трудно было извлечь из-под груды мусора, кошка все-таки попадалась. Крышка со стуком захлопывалась, кошка испускала вопль ужаса, начинала биться, работая спиной и когтями, и в конце концов ухитрялась приподнять крышку своей цинковой тюрьмы; она вылезала вся взъерошенная от страха и бросалась наутек, как будто за ней гналась свора собак, под хохот маленьких палачей, совершенно не сознававших жестокости своей забавы[91 — (a) Экзотика — гороховый суп.].
Впрочем, эти палачи не всегда были жестоки, например, они яростно преследовали живодера-собачника, которого местные дети прозвали Галуфа[92 — (1) Это прозвище происходит от имени человека, который первым согласился исполнять подобную работу и которого действительно звали Галуфа.] (что по-испански…). Этот представитель санитарной службы муниципалитета выезжал на работу примерно в тот же час, но при необходимости мог повторить свой рейд и после обеда. Это был араб, одетый по-европейски, обычно он стоял на запятках странной повозки, запряженной парой лошадей, которыми правил невозмутимый старик, тоже араб. Повозка представляла собой нечто вроде деревянного куба, где с обеих сторон тянулись ряды клеток с крепкими прутьями. Всего клеток было шестнадцать, и в каждой могла поместиться собака. Забравшись[93 — (1) Sic] на заднюю подножку, живодер озирал поверх клеток свои охотничьи угодья. Повозка медленно ехала по мокрым улицам, где уже начинали появляться школьники, хозяйки в цветастых бумазейных халатах, идущие за хлебом или за молоком, или торговцы-арабы, спешащие на рынок со складными лотками за спиной и огромными соломенными корзинами с товаром в руках. Неожиданно по знаку Галуфы кучер натягивал поводья, и повозка останавливалась. Это означало, что Галуфа заметил одну из своих убогих жертв, которая, панически озираясь по сторонам, лихорадочно рылась в мусорном ящике или бежала вдоль домов с беспокойным и озабоченным видом, какой бывает обычно у голодных собак. Галуфа хватал с крыши повозки аркан с железной цепью, конец которой, образуя петлю, свободно скользил с помощью кольца вдоль рукояти. Он тихо и быстро, по-охотничьи, крался к собаке, настигал ее и, если на ней не было ошейника, означавшего, что она из хорошей семьи, бежал[94 — (1) Sic] к ней с поразительной скоростью и накидывал ей на шею свою удавку, действовавшую как лассо. Полузадушенная собака