Я рад.
И он улыбнулся. Жак допил свой стакан.
— Ваши родители вернулись на границу?
— Нет, там запретная зона. Застава. И потом, надо знать моего отца.
Он тоже опустошил свой стакан и, словно развеселившись от этого, засмеялся:
— Это настоящий колонист. Старой закалки. Из тех, над которыми смеются в Париже. Он всегда был крут. Сейчас ему шестьдесят, он длинный и поджарый, как пуританин, с [лошадиной] головой. Этакий патриарх, понимаете. Батраков-арабов заставлял вкалывать до седьмого пота, но надо отдать ему справедливость, своих сыновей тоже. В прошлом году, когда пришлось эвакуироваться, он тут дал всем прикурить. Оставаться здесь было невозможно. Спать ложились с ружьем. Это когда напали на ферму Раскиль, помните?
— Нет, — сказал Жак.
— Ну как же, там зарезали отца и двоих сыновей, мать и дочь долго насиловали, потом убили… Да… Префект имел неосторожность сказать собравшимся фермерам, что надо пересмотреть [колониальные] проблемы и отношение к арабам и что времена теперь другие. Старик ответил, что на его земле ему никто не указ. Но с тех пор вообще перестал разговаривать. По ночам он иногда вставал и выходил. Мать следила за ним сквозь ставни и видела, как он бродит по виноградникам. Когда пришел приказ об эвакуации, он не сказал ни слова. Урожай был собран, вино уже бродило в чанах. Он вскрыл чаны, пошел к источнику соленой воды, которую сам когда-то отвел, и пустил поток прямо на свои земли, потом поставил на трактор плуг. Три дня подряд, молча, с непокрытой головой, он, не вылезая из трактора, выкорчевывал свои виноградники. Представляете себе зрелище: старик, тощий, как кочерга, трясется на тракторе и жмет изо всех сил на рычаг, когда плуг не справляется с какой-нибудь упрямой лозой. Он даже не ходил домой есть — мать приносила ему хлеб, сыр и [колбасу], он все это съедал, не спеша, как делал все и всегда, отбрасывал недоеденный ломоть, чтобы еще поднажать, — и так от восхода до заката, не глядя ни на горы у горизонта, ни на арабов, которые смотрели на него издали и тоже молчали. А когда некий молодой капитан, которого кто-то известил, явился и попросил объяснений, отец ответил: «Молодой человек, коль скоро все, что мы здесь сделали, преступление, то надо его искоренить». Когда все было кончено, он вернулся на ферму, прошел через двор, залитый вином из чанов, и начал собирать чемоданы. Рабочие-арабы ждали его во дворе. (Там был еще патруль, присланный капитаном невесть зачем, во главе с молодым лейтенантом, который ожидал приказаний.) «Что нам делать, хозяин?» — «Будь я на вашем месте, я бы подался к партизанам — они победят. Во Франции больше не осталось мужчин». Фермер засмеялся:
— Они живут с вами?
— Нет. Отец больше слышать не желает об Алжире. Поселился в Марселе, в современной квартире… Мама пишет, что он не находит себе места.
— А вы?
— О, я отсюда не двинусь до конца. Что бы ни случилось. Семью отправил в столицу, а меня увезут только в гробу. В Париже этого не понимают. А знаете, кто мог бы нас понять?
— Арабы.
— Точно. Мы созданы, чтобы понимать друг друга. Да, они скоты и дикари, как и мы, зато кровь и у них и у нас еще не скисла. Мы еще некоторое время постреляем друг в друга, повыпускаем друг другу кишки. А потом опять будем жить бок о бок. Таков закон этой земли. Еще анисовки?
— С водой, — сказал Жак.
Выпив, они вместе вышли. Жак спросил, не осталось ли кого-то в округе, кто мог бы знать его родителей. Нет, по мнению Вейяра, никого, за исключением старика доктора, который когда-то помог ему появиться на свет: выйдя на пенсию, он остался жить в Сольферино. Сент-Апотр дважды переходил из рук в руки, много рабочих-арабов умерло между двумя войнами, много родилось других. «Все здесь меняется, — повторял Вейяр. — Меняется быстро, очень быстро, и люди забывают». Впрочем, может быть, старик Тамзал, бывший сторож одной из ферм Сент-Апотра… В тринадцатом ему было лет двадцать. Во всяком случае, Жак хоть прогуляется и посмотрит на край, где он родился.
Со всех сторон, кроме севера, местность обступали далекие горы — в мареве полуденного зноя они казались гигантским конгломератом камня и искрящейся дымки, а между ними в некогда болотистой долине реки Сейбуз, под белым от жары небом, тянулись к морю ряды виноградников, прямые, как стрелы, с синеватой от купороса листвой и уже потемневшими гроздьями: кое-где они перемежались кипарисами или эвкалиптовыми рощами, в тени которых приютились дома. Жак и Вейяр шли по проселочной дороге, и от каждого их шага столбом подымалась красная пыль. Перед ними, до самых гор, дрожал воздух и гудело солнце. Когда они дошли до маленького домика за платановой рощей, они были все в поту. Невидимая собака встретила их яростным лаем.
Домик выглядел довольно ветхим, и его деревянная дверь была наглухо закрыта. Вейяр постучал. Лай усилился. Судя по всему, он доносился с заднего двора. Никто не вышел. «Времена доверия! — сказал Вейяр. — Они дома. Но выжидают».
— Тамзал! Это Вейяр! — крикнул он и продолжал: — Полгода назад пришли и забрали его зятя, интересовались, не снабжает ли он партизан. Больше о нем никто ничего не слышал. Месяц назад Тамзалу сказали, что он убит — видимо, при попытке к бегству.
— А-а, — сказал Жак. — Он действительно снабжал партизан?
— Может, да, а может, нет. Что вы хотите, идет война. Поэтому так долго не открывают двери в стране гостеприимства.
В эту минуту дверь как раз отворилась. Тамзал, маленький с [][114 — (1) Два неразборчивых слова.] волосами, в широкой соломенной шляпе и заплатанном синем комбинезоне, улыбнулся Вейяру, посмотрел на Жака.
— Заходи, — сказал Тамзал, — попьешь чаю.
Тамзал ничего не помнил. Да, может быть. Он слышал от своего дяди об управляющем, который проработал здесь несколько месяцев, это было после войны. «До войны», — сказал Жак. Или до, очень может быть, он был тогда совсем молодой, а что сталось с его отцом? Погиб на войне.
— Мектуб[115 — (2) Так было предначертано (араб.)], — сказал Тамзал. — Война — это плохо.
— Войны были всегда, — сказал Вейяр. — Однако люди быстро привыкают к миру. Им кажется, что мир — это нормально. Нет, нормальна как раз война[116 — (a) развить.].
— Люди потеряли рассудок, — сказал Тамзал, принимая поднос с чаем из рук женщины, которая, пряча лицо, протягивала его из-за двери.
Они выпили обжигающий чай, поблагодарили и пошли обратно по накаленной дороге через виноградники.
— Я возвращаюсь в Сольферино. Меня ждет такси, — сказал Жак. — Доктор пригласил меня к обеду.
— Поеду-ка я с вами, хоть и без приглашения. Подождите. Я прихвачу закуску.
Потом, в самолете, уносившем его в столицу, Жак пытался привести в порядок собранные им сведения. По правде говоря, их было немного, и они не касались прямо его отца. Казалось, тьма буквально на глазах поднимается от земли, чтобы в конце концов поймать самолет, который летел ровно, не отклоняясь, словно винт, входящий в глубину мрака. Темнота угнетала Жака, ему было трудно дышать, он чувствовал себя как бы в двойном заточении среди замкнутого пространства самолета и тьмы. Перед глазами у него стояла запись о его рождении в регистрационной книге и подписи двоих свидетелей — типичные французские фамилии, какие часто видишь на парижских вывесках; старый доктор, рассказывая о приезде отца в Сент-Апотр и о появлении Жака на свет, объяснил, что это были двое коммерсантов из Сольферино, первые встречные, согласившиеся оказать услугу отцу, у них действительно были фамилии обитателей парижских предместий, но что же тут удивительного, ведь Сольферино основали участники революции сорок восьмого года. «Да, да, — подхватил Вейяр, — мой прадед был как раз из таких. Вот откуда у отца революционная закваска». Он рассказал, что прадед его был плотником из предместья Сен-Дени, а прабабка — прачкой. В Париже была безработица, народ волновался, и Учредительное собрание проголосовало за выделение пятидесяти миллионов на освоение колонии[117 — (a) 48 (цифра обведена автором. — Прим. издателя).]. Каждому переселенцу пообещали жилье и от двух до десяти гектаров земли. «Сами понимаете, в желающих недостатка не было. Их набралось больше тысячи. И все мечтали о земле обетованной, особенно мужчины. Женщины, те побаивались неизвестности. Но мужчины! Они не зря сражались на баррикадах! Это было что-то вроде веры в деда Мороза. Только дед Мороз виделся им в бурнусе. Что ж, они получили свой рождественский подарок. Из Парижа они отбыли в сорок девятом, а первый дом здесь был построен в пятьдесят четвертом. За это время…»
Жаку стало легче дышать. Мрак за окном слегка рассеялся, первая волна темноты отхлынула, словно море во время отлива, оставив после себя звездные россыпи, и небо было теперь покрыто звездами. Только оглушительный шум моторов мешал ему окончательно прийти в себя. Он думал о старом торговце фруктами и фуражом, который знал когда-то его отца, смутно помнил его и без конца повторял: «Молчаливый, он был очень молчаливый». Но шум действовал отупляюще, застилал сознание дурманом, Жак силился увидеть сквозь него отца, как-то представить себе его, но тот терялся в пространствах огромного враждебного края, растворялся в обезличенной истории этой деревни и этой равнины. Подробности, выяснившиеся в разговоре с доктором, плыли к нему, как баржи, на которых, по рассказам доктора, парижские переселенцы отправились в Сольферино. Да, да, на баржах, тогда не было поездов, впрочем, нет, были, но только до Лиона. Так вот, эти баржи — их было шесть и тянули их лошади — провожали под духовой оркестр, игравший «Марьсельезу» и «Песнь уходящих в бой», их благословляли с берегов Сены священники, а на знамени было вышито название несуществующей деревни, которую переселенцам предстояло чудесным образом сотворить на пустом месте. Баржи потихоньку отплывали, Париж ускользал, терял плотность, таял на глазах, да пребудет с вами благословение Господне, и даже у самых сильных, у железных защитников баррикад, заныло сердце, они молчали, и жены испуганно жались к ним, а потом пришлось спать в трюмах на соломенных тюфяках под их шелковистый шорох, вокруг стояла грязная вода, но поначалу женщины еще раздевались, по очереди загораживая друг друга простынями. При чем тут его отец? Ни при чем, сто лет прошло с тех пор, как эти баржи, под эскортом орешника и голых плакучих ив, плыли целый месяц по осенним каналам, по течению больших и малых рек, покрытых последними желтыми листьями, прибывали в портовые города под приветственные звуки официальных фанфар и снова отплывали, увозя новых кочевников к неведомым берегам, — и все-таки они больше говорили ему о молодом солдате,