носки на большом деревянном яйце. Мать взглянула на него. «Да, — сказала она, — молодец, ты храбрый». И, отвернувшись, снова стала смотреть на улицу, а Жак, не сводивший с нее глаз, опять почувствовал, как у него заныло сердце. «Иди спать», — сказала бабушка. Обычно Жак раздевался, не зажигая лампы, при свете, падавшем из столовой. Он ложился на самый край, чтобы случайно не толкнуть брата. Под грузом усталости и впечатлений он засыпал сразу, просыпаясь иногда оттого, что брат перебирался через него к стенке, так как вставал по утрам позже, чем Жак, или оттого, что мать, укладываясь, задевала в темноте шкаф: она тихонько ложилась и дышала во сне так легко, что казалось, будто она не спит, и Жак иногда действительно так думал, ему даже хотелось окликнуть ее, но он говорил себе, что она все равно не услышит, и пытался бодрствовать вместе с ней, лежа так же тихо и неподвижно, пока сон не смаривал его, как и мать, давно уже спавшую после целого дня стирки или уборки.
Четверги и каникулы
Только по четвергам и воскресеньям Пьер и Жак возвращались в свой прежний мир (за исключением тех случаев, когда Жак по четвергам бывал «оставлен», то есть лишен за какое-то мелкое прегрешение свободного дня, и ему надлежало — как гласило извещение из учебной части, которое Жак давал матери на подпись, выразив его содержание одним словом: наказан, — провести два часа с восьми до десяти (а при серьезных нарушениях и все четыре) в лицее, в специальном классе, где провинившиеся должны были под присмотром надзирателя — как правило, злющего, из-за того что его заставили приходить в выходной, — выполнять какое-нибудь абсолютно бессмысленное письменное задание[143 — (a) В лицее — не «сшибки», а «разборки».]. Пьер за восемь лет обучения в лицее не был оставлен ни разу. Зато на неугомонного и к тому же тщеславного Жака, готового вечно паясничать, чтобы обратить на себя внимание, наказания буквально сыпались. И сколько он ни объяснял бабушке, что его наказывают за дисциплину, она не видела разницы между тупостью и плохим поведением. Она считала, что хороший ученик — это непременно образец послушания и благонравия, равно как благонравие есть прямой путь к учености. Поэтому наказания по четвергам усугублялись, во всяком случае в первые годы, «бычьей жилой» по средам).
По воскресеньям и четвергам — если Жак был свободен от наказания — утро уходило обычно на беготню по магазинам и всякие домашние поручения. Во второй половине дня Пьеру и Жану[144 — (1) Имеется в виду Жак] разрешалось погулять. Летом они отправлялись на пляж Саблет или на поле для маневров — большой пустырь с грубо размеченным футбольным полем и площадками для игры в шары. Можно было поиграть в футбол — обычно тряпичным мячом — с другими мальчишками, арабами и французами, если набирались команды. Но чаще всего они ездили на Кубу[145 — (a) Правильное ли название?], в Дом инвалидов, куда мать Пьера, оставив службу на почте, устроилась кастеляншей. Кубой назывался холм в восточной части города, возле конечной остановки одной из трамвайных линий[146 — (b) пожар.]. Город здесь и в самом деле кончался, и начинались мягкие пейзажи Сахеля: плавные склоны, сравнительно щедрые реки, почти тучные луга, поля с аппетитной красной землей, кое-где разделенные тростниковыми изгородями или кипарисами. Здесь буйно росли фруктовые деревья, виноград, кукуруза, не требуя большого труда. Среди тех, кто приезжал сюда из города, особенно из жарких и влажных нижних кварталов, здешний воздух считался прохладным и полезным для здоровья. Поскольку летом все хоть сколько-нибудь состоятельные жители столицы в поисках прохлады уезжали во Францию, то если воздух где-то оказывался чуть свежее, чем в самом городе, его немедленно объявляли «французским». Так что на Кубе Пьер и Жак дышали французским воздухом. Дом инвалидов, созданный вскоре после войны для искалеченных ветеранов, находился в пяти минутах ходьбы от трамвайной остановки. Он располагался в бывшем монастыре, очень большом, со сложной архитектурой: здесь было множество пристроек и флигелей, толстые белые стены, крытые галереи и прохладные сводчатые залы, где размещались столовые и службы. В одном из таких залов находилась бельевая, которой заведовала мадам Марлон, мать Пьера. Здесь, среди запаха горячих утюгов и влажного белья, она работала вместе с двумя подручными, француженкой и арабкой, и сюда, приезжая, заходили к ней дети. Она давала каждому из них по куску хлеба и шоколада и, засучивая рукава на красивых полных руках, говорила: «Суньте это в карман, съедите на полдник в четыре часа, а сейчас идите в парк, мне надо работать».
Сначала дети бродили по галереям и внутренним дворам и чаще всего съедали свой полдник сразу, потому что хлеб в кармане им мешал, а шоколад быстро становился липким. Им встречались люди без руки или без ноги, кто-то сидел в специальных колясках с велосипедными колесами. Там не было ни слепых, ни раненных в лицо, а только калеки, многие с наградами на груди, пустой рукав или брючина над невидимой культей были аккуратно подогнуты и заколоты английской булавкой, это не вызывало страха, их было много. Когда первое потрясение прошло, дети приняли это, как принимали все новое, сразу же включая очередное открытие в общий порядок вещей. Мадам Марлон объяснила им, что эти люди потеряли руку или ногу на войне, а война была частью их мира, о ней без конца говорили старшие, она напоминала о себе во всем, поэтому их не слишком удивляло, что на войне могло оторвать руку или ногу, скорее наоборот, им было проще всего определить для себя войну как время, когда люди лишались рук и ног. Так что эта обитель калек нисколько не угнетала детей. Правда, там попадались люди мрачные и молчаливые, но их было немного, в основном все были молодые, веселые и шутили даже над собственным увечьем. «Вы не смотрите, что я одноногий, — говорил детям пышущий здоровьем блондин с квадратной челюстью, любивший наведаться в бельевую, — я отлично могу дать пинок под зад». Опираясь одной рукой на костыль, а другой на парапет галереи, он подтягивался и с силой выбрасывал вперед единственную ногу. Дети смеялись вместе с ним, а потом удирали. Их не удивляло, что они одни здесь могут бегать и пользоваться обеими руками. Однажды, когда Жак, играя в футбол, вывихнул ногу и на несколько дней охромел, его вдруг пронзила мысль, что инвалиды, которых он видел по четвергам, лишены на всю жизнь счастья бегать, вскакивать на подножку трамвая и бить по мячу. Чудо человеческого устройства внезапно поразило его, и в тот же миг возник слепой страх: а вдруг он тоже когда-нибудь станет калекой, потом он про это забыл.
Они[147 — (*) дети.] проходили через столовые с полузакрытыми ставнями, где поблескивали в полумраке длинные, оцинкованные столы, потом через кухню с огромными котлами и кастрюлями, откуда всегда тянуло пригорелым салом. В самом дальнем крыле они мимоходом заглядывали в спальни: в каждой стояло по две-три кровати под серыми одеялами и белый деревянный шкаф. Потом мальчики спускались по внешней лестнице в парк.
Парк был огромный и почти совсем запущенный. Некоторые из обитателей дома ради удовольствия ухаживали за ближними розариями, клумбами и маленьким, обнесенным тростниковой изгородью огородом. Но чуть подальше весь этот некогда роскошный парк был совершенно диким. Гигантские эвкалипты, великолепные кокосовые пальмы, каучуковые деревья[148 — (a) другие высокие деревья.] с огромными стволами, у которых нижние ветви пускали корни, образуя лабиринт темных таинственных зарослей, пышные стройные кипарисы, апельсиновые деревья, целые рощи белых и розовых олеандров невероятной высоты обступали заброшенные аллеи, где гравий давно поглотила глина, а дорожки заполонили пахучие дебри жасмина, чубушника, ломоноса, пассифлоры и жимолости, в свою очередь заросшие снизу буйной зеленью клевера, кислицы и диких трав. Пробираться сквозь эти благоухающие джунгли, ползать там, утопая в траве, ножом прокладывать путь сквозь непроходимую чащобу и выбираться с исцарапанными ногами и мокрым лицом было упоительным счастьем.
Но главным их занятием было изготовление страшных ядов. Под старой каменной скамейкой, возле увитой виноградом стены, у них была устроена настоящая лаборатория с целым арсеналом пустых тюбиков из-под лекарств, аптечных пузырьков, старых чернильниц, стеклышек и выщербленных чашек. Здесь, в самом глухом уголке парка, вдали от посторонних глаз, они готовили таинственные колдовские напитки. Основу их составлял олеандр, потому что детям не раз приходилось слышать, что его тень пагубна для человека и кто заснет под олеандром, тот никогда не проснется. Они рвали с олеандра листья и цветы и тщательно растирали их между камнями, пока не получалась противная (вредоносная) кашица, один вид которой сулил смерть в страшных муках. Эту кашицу они ставили на солнце, и на ней вскоре появлялись зловещие переливы и пузыри. Тем временем один из мальчиков бежал с пустой бутылкой за водой. Потом они перетирали кипарисовые шишки. Дети считали их ядовитыми по той сомнительной причине, что кипарис слыл кладбищенским деревом. Они рвали шишки с веток, а не подбирали с земли, поскольку на дорожках шишки выглядели сухими и твердыми и от них веяло совершенно излишней крепостью и здоровьем[149 — (b) восстановить хронологию]. Обе кашицы затем смешивались в старой банке, разводились водой и процеживались через грязный носовой платок. Получался сок устрашающего зеленого цвета, и дети обращались с ним со всеми предосторожностями, каких требует опаснейший яд.
Они бережно разливали его по пузырькам и наглухо затыкали пробками, стараясь не замочить пальцев. Оставшуюся гущу смешивали с разными другими составами, добытыми из всех ягод и плодов, какие только можно было в данный момент найти, чтобы выработать группу ядов, все более и более изощренных, которые они тщательно нумеровали и прятали до следующего четверга под скамейку, чтобы те как следует настоялись. Изготовив свои адские снадобья, Ж. и П. восхищенно созерцали коллекцию смертоносных склянок и с наслаждением вдыхали горьковато-кислый запах, шедший от заляпанной их месивом скамейки. Впрочем, эти яды ни для кого конкретно не предназначались. Химики мысленно прикидывали, сколько человек можно было бы ими отравить, и по их оптимистическим подсчетам получалось порой, что весь город. При этом им никогда не приходило в голову избавиться с помощью ядовитого зелья от какого-нибудь одноклассника или ненавистного учителя. Потому что на самом деле они ни к кому не питали ненависти, и это свойство их натуры оказалось очень невыгодным впоследствии, когда они выросли и попали в то общество, в котором им выпало жить.
Но самыми чудесными были ветреные дни. Одно крыло дома, выходившее в парк,