в длительной ретроспективе.
Вторая причина заключается в том, что Франция, раньше всех пережив демографический переход, в определенном смысле является хорошим полем для изучения того, что ждет всю планету. Конечно, французское население увеличилось в течение двух последних столетий, но процесс этот протекал относительно медленно. Франция насчитывала порядка 30 млн человек во времена Революции и насчитывает немногим более 60 млн в начале 2010-х годов. Речь идет об одной и той же стране, об одних и тех же масштабах. Для сравнения: Соединенные Штаты Америки едва насчитывали 3 млн человек к моменту провозглашения Декларации о независимости. В 1900-1910-е годы они достигли отметки в 100 млн человек, а в начале 2010-х годов их население превышает 300 млн человек. Очевидно, что когда население страны увеличивается с 3 до 300 млн человек (не говоря о радикальном изменении размеров территории в ходе экспансии на запад в XIX веке), то речь на самом деле идет не об одной и той же стране.
Мы увидим, что динамика и структура неравенства выглядят совершенно по-разному в стране, где население увеличилось в сто раз, и в стране, в которой оно всего лишь удвоилось. Прежде всего, в первой стране значение наследства будет, разумеется, намного меньшим, чем во второй. Сильный демографический рост в Новом Свете привел к тому, что в Соединенных Штатах наследственное имущество всегда играло меньшую роль, чем в Европе, а структура американского неравенства — равно как и американские представления о неравенстве и социальных классах — приобрела своеобразные формы. Однако это также означает, что в определенном смысле опыт США не может быть перенесен на иную почву (маловероятно, что мировое население увеличится в сто раз в течение двух следующих столетий) и что случай Франции более показателен и больше подходит для анализа будущего. Я убежден, что детальное изучение французского материала и, в более широком плане, исторического пути стран, сегодня являющихся развитыми, — европейских, а также Японии, Северной Америке и Океании — полезно для понимания будущего развития мира и, в частности, стран, которые ныне относятся к категории развивающихся — вроде Китая, Бразилии или Индии — и которые рано или поздно также столкнутся с замедлением демографического — это уже происходит — и экономического роста.
Наконец, пример Франции интересен тем, что Французская революция — «буржуазная» по определению — очень рано внедрила идеал юридического равенства перед рынком; любопытно проследить воздействие этого факта на динамику распределения богатства. Конечно, Славная революция 1688 года в Англии положила начало современному парламентаризму, но при этом не тронула королевскую династию, право первородства при наследовании земельной собственности, сохранявшееся до 1920-х годов, и политические привилегии наследственной знати, которые существуют и по сей день (про цесс корректировки функций пэрства и палаты лордов порядком затянулся — в 2010-е годы он все еще продолжается). Американская революция 1776 года, разумеется, ввела республиканский принцип; но при этом рабство процветало на протяжении еще одного столетия, а юридическая расовая дискриминация существовала в течение еще двух веков; в Соединенных Штатах расовая проблема по-прежнему в значительной степени преобладает над социальным вопросом. Французская революция 1789 года оказалась в определенном смысле более амбициозной: она уничтожила все юридические привилегии и вознамерилась создать политический и общественный порядок, полностью основанный на равенстве прав и возможностей. Гражданский кодекс гарантировал полное равенство в отношении права собственности и права свободного заключения контрактов (по крайней мере для мужчин). В конце XIX века и в Прекрасную эпоху консервативные французские экономисты вроде Поля Леруа-Больё часто использовали этот аргумент, чтобы объяснить, почему республиканская Франция, страна «мелких собственников», ставшая эгалитарной благодаря Революции, совершенно не нуждалась в грабительском прогрессивном налоге на доход или на наследство, в отличие от монархической и аристократической Великобритании. Однако наши данные показывают, что концентрация имущества в эти годы во Франции была почти столь же высока, как и Великобритании, а значит, свидетельствуют о том, что равенства прав перед рынком еще недостаточно, чтобы обеспечить равенство прав в целом. Этот опыт также актуален для анализа сегодняшнего мира, где многие наблюдатели, так же как и Леруа-Больё чуть более столетия назад, продолжают считать, что достаточно обеспечивать все большие гарантии для прав собственности, все большую свободу для рынка и все более «чистую и совершенную» конкуренцию для того, чтобы добиться в обществе справедливости, процветания и гармонии. К сожалению, это более сложная задача.
Теоретические и концептуальные рамки
Прежде чем переходить к основной части этого исследования, возможно, будет полезным сказать несколько слов о теоретических и концептуальных рамках настоящей книги, а также об интеллектуальном пути, который привел меня к ее написанию.
Прежде всего уточню, что я — представитель поколения, которому было 18 лет в 1989 году, когда не только исполнилось двести лет с начала Французской революции, но еще и рухнула Берлинская стена. Я отношусь к тому поколению, которое выросло, слушая по радио о том, как рушились коммунистические диктатуры, и которое не испытывало ни малейшего со чувствия или ностальгии к этим режимам и к советской идее. Я на всю жизнь получил прививку от банальных и ленивых антикапиталистических речей, авторы которых порой словно игнорируют этот важнейший исторический провал и слишком часто отказываются от разработки интеллектуальных инструментов для того, чтобы его преодолеть. Мне неинтересно обличать неравенство или капитализм как таковой — тем более что социальное неравенство не представляет проблемы само по себе, каким бы неоправданным оно ни было, т. е. не «основанным на общей пользе», как гласит первая статья «Декларации прав человека и гражданина» 1789 года (это определение социальной справедливости неточно, но соблазнительно; оно укоренилось в истории, поэтому мы на время его примем и вернемся к нему позже). Меня привлекает идея внести свой скромный вклад в определение наиболее адекватных и эффективных способов социальной организации, институтов и государственной политики, которые действительно позволили бы создать справедливое общество в рамках правового государства, чьи законы известны заранее, применимы ко всем и могут подвергаться демократическому обсуждению.
Возможно, будет уместным сказать, что я тоже пережил американскую мечту в 22 года, когда, сразу после получения докторской степени, меня пригласил на работу один бостонский университет. Этот опыт был во многих отношениях определяющим. Я впервые оказался в Соединенных Штатах, и это раннее признание вовсе не было мне неприятным. Эта страна умеет обращаться с мигрантами, которых хочет к себе привлечь! И вместе с тем я сразу же понял, что хочу как можно скорее вернуться во Францию и в Европу, что я и сделал уже в 25 лет. С тех пор, за исключением редких выездов, я не покидал Парижа. Одна из важных причин, предопределивших мой выбор, имеет прямое отношение к этой книге: американские экономисты меня не очень убедили. Конечно, все они были очень умны ми, и у меня осталось немало друзей в этом мире. Но было в этом что-то странное: я прекрасно понимал, что вообще не разбирался в мировых экономических проблемах (моя диссертация была посвящена некоторым довольно абстрактным математическим теоремам), и тем не менее коллеги ко мне хорошо относились. Я быстро осознал, что со времен Кузнеца последовательная работа по сбору исторических данных относительно динамики неравенства (то, чем я занялся по возвращении во Францию) вообще не велась, но при этом экономисты по-прежнему накапливали чисто теоретические результаты, не зная даже, какие факты ими можно объяснить, и ждали от меня, что я буду делать то же самое.
Скажем прямо: экономическая наука так и не избавилась от детского пристрастия к математике и чисто теоретическим и зачастую очень идеологическим рассуждениям, которые препятствуют историческим исследованиям и сближению экономики с другими социальными науками. Слишком часто экономистов волнуют в первую очередь мелкие математические задачи, которые, кроме них, никому не интересны; прилагая лишь небольшие усилия, они могут претендовать на научность своей деятельности и избегать поисков ответов на намного более сложные вопросы, которые ставит окружающий их мир. Преподавание экономики во французском университете дает большое преимущество: во Франции экономисты не находятся на высоком счету в интеллектуальном и университетском мире, впрочем, равно как и среди политической и финансовой элиты.
Это вынуждает их избавляться от презрительного отношения к другим наукам и от абсурдной претензии на высшую научность, в то время как наделе они практически ничего не знают. В этом, впрочем, заключается шарм экономической науки и социальных наук в целом: здесь можно начать с низкой, иногда очень низкой базы и добиться заметных успехов.
На мой взгляд, во Франции у экономистов больше стимулов, чем в США, к тому, чтобы попытаться убедить своих коллег историков и социологов и в целом внешний мир в важности того, что они делают (и не факт, что им это удастся). Кстати, преподавая в Бостоне, я мечтал попасть в Высшую школу социальных наук, в которой блистали такие ученые, как Люсьен Февр, Фернан Бродель, Клод Леви-Стросс, Пьер Бурдьё, Франсуаза Эритье, Морис Годелье и многие другие. Должен ли я в этом признаваться, несмотря на страх показаться записным патриотом в том, что касается моих воззрений на социальные науки? Эти ученые, безусловно, вызывают у меня большее восхищение, чем Роберт Солоу или даже Саймон Кузнец, пусть даже я и сожалею, что большая часть представителей социальных наук перестала интересоваться распределением богатства и социальными классами, хотя вопросы, касающиеся доходов, зарплат, цен и состояний, занимали достойное место в исторических и социологических программах исследований вплоть до 1970-1980-х годов. На самом деле мне хотелось бы, чтобы и специалисты, и любители всех социальных наук вновь проявили интерес к изучению тем, затронутых в этой книге, — начиная с тех, которые говорят, что «ничего не понимают в экономике», но зачастую высказывают очень резкие мнения относительно неравенства в доходах и состояниях, что довольно естественно.
На самом деле экономике вообще не следовало отделяться от прочих социальных наук: она может развиваться только в их рамках. Мы слишком мало знаем о социальных науках для того, чтобы так глупо делить их на обособленные дисциплины. Очевидно, что для достижения прогресса в таких вопросах, как историческая динамика распределения богатств и структуры социальных классов, необходимо действовать прагматично и использовать методы и подходы, применяемые историками, социологами и политологами, в той же мере, в какой используются методы и подходы экономистов.
Нужно отталкиваться от базовых вопросов и пытаться на них ответить: споры относительно того, у кого какое поле исследования, имеют второстепенное значение. На мой взгляд, эту книгу можно считать и экономической, и исторической.
Как я объяснял выше, мой труд заключался прежде всего в сборе источников и установлении фактов и серий